Экзамен по физике, первый экзамен в Университете, при переходе с 1-го курса на 2-ой. Много и долго готовлюсь (3 мес[яца]): А.Г. Столетов - экзаменатор строгий и первая проба сил в Университете. Думалось тогда, что Университет - не гимназия. В последней было натаскивание себя на заранее известные темы и вопросы, в Университете же истинная проба сил пред судьями, которых «словесностью» не возьмешь. С каким-то особым хорошим чувством засел я за свои записки, лекции Столетова (гектографированное издание) и Зилова1. Подготовка была не при благоприятных условиях. Жил, ведь, я в сообществе с другими коллегами (комнату снимали втроем). Засел за лекции, а тут пришли товарищи к тебе или коллегам, болтовня, и настроение сбилось. Квартира в «Гиршах» . А что такое «Гирши» всякому москвичу того времени было известно. Как ясно вижу я эти дома - каменные сундуки! Длинные, длинные, узкие, 3-х этажные, красные. 4 дома с огромным количеством квартир. Дома как две капли воды похожие друг на друга, до последнего окна, крыльца и лестницы, всегда вонючей от кошачьих экскрементов. Хоть бы какое отступле- [1] [2]
ние! Один вид их производил невыносимое уныние. А духота какая стояла в этих домах. Паровое отопление и гарь от керосиновых кухонь! Рулады кухарок и все студенческие мелодии с утра до полночи. Надо сказать, что поселение «Гиршей» состояло исключительно из студентов, курсисток, дам полусвета, начинающих чиновников, конторщиков etc. Публика разношерстная и беспардонная. Готовиться, следовательно, приходилось ночью. Занимался я усидчиво, встречал не раз Аврору[3] со скромной лампой своей, под храп и свист товарищей. Экзамен оправдал мои тревоги и опасения. Вид Столетова внушал нерадостную надежду на благополучный исход, а мысли «мрачные». Желчный, болезненный, подозрительный профессор беспрерывно обрывал отвечающих. Терпеть не мог он самоуверенных, самовлюбленных. Плавные ответы всех этих студиозов беспощадно прерывались каким-нибудь на вид пустяшным вопросиком, требующим, однако, чертежа и довольно вдумчивого отношения. Объяснение не удовлетворяло профессора. А на отметки он был скуп: 1 и 2 получила половина экзаменующихся. Моя 4 была из редких и порадовала меня, как признание моих сил и способностей, как-то окрылила. Я «плыл», буквально, с этого экзамена. Вопросы Столетова, краткие, сжатые, точные и вместе с тем глубокие и сполна охватывающие известную часть предмета я бы еще и теперь мог восстановить. Столетов на своих лекциях и Рейсс сблизил меня с точным естествознанием. Я как-то полюбил физику и химию, особенно последнюю. Но отвратительная подготовка по математике, унаследованная от гимназии, стала камнем преткновения для усвоения элементов высшего анализа, а это, как ясно, первая ступень точного естествознания, элементы его.
Экзамен у Тимирязева по анатомии растений сошел удачно, хотя Климент Аркадьевич морил меня около часу, стремясь добиться каких- то его излюбленных формулировок. Предметом и он не любил играть, манкировать никоим образом не позволял. Экзамен у Мензбира по введению в сравнительную анатомию прошел как-то серенько. По морфологии и систематике я чем-то особенно поразил Горожанкина. Но чем именно - таки и не вспомню.
Но вот кончились экзамены. Пермяки потянулись в свои края. Москва пустела от студенчества, дачники давно уже убрались в свои подмосковные места. Условились выехать все вместе. Я и Петя взгромоздились на какого-то сонливого Ваньку. Вез он нас бесконечно долго на старый нижегородский вокзал - у Москвы Рогожской. Казалось, что под тяжкими нашими чемоданами, битком набитыми книгами, чернильницами, старыми ботинками и бельем, не выдержит его утлая коляска, ляпнемся мы с липкую московскую грязь, либо Ванькина кляча упадет в оглоблях. Но Ванька покоился на козлах, лошаденка месила грязь, мы с Петей Кыштымовым изнывали под чемоданами и подушками. Вот, наконец, длинное, низкое, серое, грязное здание Нижегородского вокзала. Носильщики, знакомые лица коллег и курсисток, тоже нас дожидающихся. Спешка у касс за билетами. Толкотня у вагонов при посадке. В вагоне вся компания, как сельди в бочке. Тут, кроме упомянутых, Саша Попов № 2 (суксунец), Андрюша Эскин, Олигер В., обе Чердынцевы, кто- то из нижегородцев. Нижегородская дорога и теперь отвратительная, ранее она была еще хуже. Грязь в вагонах, тряска, духота, толкотня, война из-за мест, кражи багажа, грубость кондукторов. По счастью, ад скоро кончался. Подъезжая к Нижнему, наша компания еще раз обсуждала, на каком пароходе едем до Перми. После довольно бесплодных разговоров, споров, решаем, что на месте виднее будет. В дороге познакомились с какими-то студентами нижегородцами. Один из них беспрерывно восклицал: «Слышу звук пустой... рюмки» или вспоминал, что на каком-то вокзале им выпито «не много, но мало» и т.п. Видно, большой любитель выпивки.
Бессонная ночь. И Нижний. Боже! Что за суета начиналась у нас! Хотя и не было причин так суетиться. Один отряжался за извозчиками и носильщиками. Другой - за покупками. Третий - помогал курсисткам. После кратких пререканий и острых словец двигались. Вот плашкоут, церковь ярмарки, главный дом, заколоченные ярмарки. Здания, вывески без конца, Ока, набережная, бесчисленные пароходы и баржи. На пристани - та же история, краткая борьба с босяками, ухитряющимися все-таки повалить себе на плечи какой- нибудь курсячий чемодан. Красавец волжский пароход (на этот раз Любимовская «Кама») принимает нас радушно и весело. Отдых и отрада. Успеваем выпить бесчисленное количество стаканов чая. Гигант трогается. Как легко было на душе при мысли, что осталась Москва с голодной жизнью, что впереди можно быть самому себе господином, что увижусь скоро с самыми дорогими людьми. Мать, брат, Смирновы, может быть, дядя Петя и тетя Рая! В уме перебираешь их последние письма, воображаешь их. Пьешь свежий волжский воздух после душного московского. Разговоры, однако, не стихают, а, ведь, когда отчаливает пароход думы о родных краях у всех в голове...
На большом волжском пароходе отправился в Нижний. На пароходе я познакомился с московскими студентами-сибиряками: У шаровым, Поникаровским и другими. Первый был высокого роста, сухощав, одет чисто и прилично - воротничок и галстук, тщательно брит, умеренно приятен, говорил нежным баском. Манеры его были мягки, ничего лишнего, рука, чаще всего откинутая и согнутая на спине. Вообще - не видно рук, столь заметных у русских. Речь его была выдержана и вполне правильна. Терпеть не мог он аляповатых, обрубисто-грубых речений московских студентов, нескладного остроумия. Эти lapsus’bi языка, падали на него, как комки грязи, совершенно шокировали бедного юношу. Лицо его невольно морщилось от разухабистых выражений. «Ну, уж Вы, знаете ли, тово...» или «Это уж свыше меры», - бывало, промолвит У шаров. И вынужденно он был осторожен. Уж слишком осторожен. Был он на 4-м курсе естественного факультета. Расположен был готовиться к государственным экзаменам серьезно. Родом был из Тобольска.
Поникаровский, лучший друг Ушарова, был во многом ему противоположен. За внешностью своей и он следил исправно, да не удавался ему как-то студенческий bon ton. На счет же речений был он весьма распашист. Оба приятеля любили ходить по Bier-halTaM. Оба любили шумные компании, но по преимуществу сибиряков же. Оба приятеля почитывали газеты (Ушаров любил «Русские ведомости»). Гвоздем газетных известий была Нижегородская ярмарка и выставка (особенно, последняя). А мы подъезжали к Нижнему. Условились все вместе быть на выставке. Вот Нижний, босяки, извозчики, городовые... Вместе отправились на ярмарку. Ярмарка - местный Китай-город, без жилых домов, одни лавки, трактиры, гостиницы, пассажи, гостиные дворы (в Главном, кажется, 2000 лавок и магазинов), склады, чайные дворы и пр. Улицы широкие, сравнительно чисто, но что-то есть от Азии. Какая масса народу! Исконно русского. Всамделишная Русь! Как кипели тогда улицы! С непривычки к этой сутолоке, от тиши деревни, да и города, вроде Перми, то и дело вертел я головой. Так и казалось, что тебе в пролетку вкатится какая-нибудь лошадь или раздавит ломовик или сам переедешь кого-нибудь. Обошлось без приключений - только грохнул мой чемодан и начал рассыпаться. Среди улицы, с помощью У шарова собрал я мелкие пожитки. Двинулись, после проклятий извозчика. А мы собственно ярмарки и не застали: она уже успела окончиться. Но, ведь, главное-то - выставка!
Выставка[4] поразила своей грандиозностью. Какая огромная площадь! Это, кажется, с целую волость будет - несколько десятков десятин! Чтобы иметь о выставке представление, нужно дней 10 для осмотра ее с утра до глубокого вечера. А в нашем распоряжении были 1-1 Vi сутки, и не больше! Значит, осмотр должен быть поверхностный и беглый. Помню, что первое - это был Центральный сельскохозяйственный павильон - удивительно величественное и красивое здание. В нем наглядно представлен урожай 1895 г. следующим образом. «Закром» в виде ящика, к сожалению, сильно уменьшенный. Если поработать воображением - то в этот ящик можно впихнуть 2.000.000.000 пудов пшеницы. Сельское хозяйство уже величина крупная в России. К сожалению, это хозяйство помещичье и кулачье. Крестьянского хозяйства на выставке нет. А среди 2 биллионов пудов пшеницы мужицкого хлеба много, очень много! Много сделала сельскохозяйственная наука в России и ее техника.
Интересно, что лет 10- и ничего, ведь, не было- никакой науки - агрономии в России. А теперь процветает даже сельскохозяйственная метеорология. Все это было помещено в маленьком домике, что позади главного здания сельского хозяйства. В 15-20 лет успех огромный. Здесь же была и теплица К.А. Тимирязева, иллюстрирующая значение физиологии растений для сельского хозяйства. Я плохо ее помню, эту теплицу. Позже я встречал фотографии нижегородских экспонатов Тимирязева в учебниках физиологии. Теперь же они известны всякому!
Какое-то впечатление зверинца оставил пушной павильон и рыбный. Здание красивое. Икра, рыба соленая, копченая, консервы, чего только нет. Особенно любопытны аквариумы. Охотничьи собаки, шкуры и чучела разных зверей и птиц, живые моржи, тюлени, олени, маралы и пр. Наконец, Центральный Дом - удивительное грандиозное здание. Говорят, его привезли из Москвы по частям: в нем - горнозаводское дело. Тут есть что посмотреть! Какое огромное количество заводов дало свои продукты. Нефтяное наше дело, оказывается, не уступает американской нефти. Золото и платина представлены на выставке плохо, а между тем в мире русское золото и особенно платина, все занимают одно из первых мест. «Медью» и «железом» полон весь Горный отдел. Илецк выставил какую-то церковь из соли. Донецкий бассейн имеет свой павильон, задуман очень оригинально и представляет все продукты и все заводы этого замечательного края. Фасад - это целая гора с каменноугольными пластами. Но особенно в Горном отделе меня поразила нефть и нефть!
В том же огромном Центральном Доме помещался отдел мануфактур и текстильной промышленности. Всего больше представлен Московский промышленный район. Что-то величественное и грандиозное. Не зная, как это дело стоит на свете, можно думать, что трудно достигнуть большего в этой области. Тем более что многим из московских фабрик не более 10 лет, и самым старым не более 50. А ведь почти что нет своего хлопка, да и с топливом плохо.
Центральный Дом включает еще и кустарный отдел. Тут можно утонуть. Я поступил проще - прошелся только по этому скоплению малых хитрых вещей и пришел опять к этому месту, куда и вошел: Центральный Дом оказывается круглым домом, чего я сначала не предполагал. Ну, да и велик же он! А ведь, есть еще и Особый кустарный отдел.
Большие впечатления оставляет машинный отдел - машины в действии. Он весь из железа очень высок и немногим уступает по площади Центральному Дому. Как оказывается - все машины и станки приводятся в движение оной паровой машиной какой-то заграничной фирмы. Но есть еще и другие - такая же и такой же силы, но другой фирмы. При мне она не была пущена в эксплуатацию. Есть 2 колоссальные динамо, которые работали вовсю и снабжали энергией наиболее удаленные от «паровиков» станки. Много паровых машин. Много двигателей внутреннего сгорания. Это удивительно, ведь, в то время они только что были изобретены. Много электрических машин, так много, что внимание, и без того утомленное, отказывается служить. Одно можно сказать, что электротехника входит во все отрасли промышленности и даже домашнего хозяйства. Во все щели проникает она, и стоит понизиться в цене источнику электрической энергии, и паровым машинам придет конец.
Захватывающе интересен Сибирский отдел. Так и дышит суровая природа обширного края, скудость «человека» по сравнению с природой, хаос административный, как и полагается быть на окраине столь удаленной. Промышленность - лишь добывающая и то бедная, главным образом горное дело. Очень богато представлены этнографические особенности края: остяки, самоеды. Недурен чайный павильон - специалисту есть чему тут поучиться.
Необычайно стилен Среднеазиатский отдел. Но хаотичен.
Отдел путей интересен тем, что обширный корпус имеет крышу без стропил. Как это устроено было, я и теперь не понимаю. Похоже на огромный шатер из стали. Помню как теперь огромное количество паровозов и вагонов большой и малой величины. Какой-то старинный паровоз и вагон, кажется, времен Николая I.
В Художественном павильоне глаз отдохнул на скульптуре и картинах - много дали передвижники.
Из всего научно-учебного отдела осталась метеорологическая выставка. Тут можно сказать, что действительно делается дело, и дело нужное. Таловая физическая обсерватория много потрудилась, чтобы дать понятие, как теперь производятся научные метеорологические наблюдения, и как поставлено это дело теперь в России. Но вот подходит к вечеру 2-ой день, посвященный осмотру выставки. У шаров торопит. Он все время что-то усердно отмечал в записной книжке. Дотошный малый. Говорит, надо подзакусить и спешить на поезд - nach Mos- kau. Есть компания сибиряков, отставать от нее он не будет. Мне нет расчета тоже оставаться. В практическом отношении я, ведь, младенец, это я отлично знаю. Вот мы уже на вокзале. Человек 10 студентов и какая-то незнакомая курсистка, пред которой рыцарствуют все 10 человек, - толкутся и мечутся среди хлама багажа. Наконец в вагонах. Мне попадает хорошее место. Вечер. Я залегаю спать - голова моя в углу между наружной стеной с окнами и спинкой. Туловище занимает половину короткого сиденья на двоих «нижегородки». Я сплю. Тело немеет. Просыпаюсь. Стараюсь переменить положение. Снова сплю, и снова просыпаюсь. А основная компания остроумничает. Есть карты. Есть и скудная выпивка, с еще более бедной закуской. Кажется, позже, пререкаются с кондуктором, втягивают в это дело и меня. Так и проходит ночь. Чуть брезжит, и поговаривают о близости Москвы. Что там ждет меня в этом году?
Положим, я решил, что буду жить с У шаровым. Этим уж многое сделано. Он практик, и, кажется, честный малый, в политике мы с ним разойдемся, наверное, но он терпим к чужим убеждениям. А мне - что мне до него? Он волен думать по-своему. И это отлично, что он думает иначе. Еще и я научусь чему-нибудь от него, если он «мыслит» и мыслит честно. Вот она - Москва.
«Вот уже близко.
Уж белокаменной Москвы Как жар, крестами золотыми Горят старинные главы!
Ах, братцы, как я был доволен...»
Опять, Москва - уже вторично блистает предо мною старинные монастыри, храмы, церкви, дворцы царе, воевод и богачей. Это вдали. Вблизи - увы! Это заводы, фабрики, мастерские, грязные заставы, отвратительные улицы, беднота и нищета окраины. Извозчики... Какое количество их выстроилось в одну линию, и как они рвут бедных студентов. Я-то бы уже погиб от одного их приставания. Какой-нибудь нахал меня бы обманул. Но У шаров, ведь, со мной. Он ловко разбирается в этих сотнях предложений, выбирает сходное из них - по цене и по «верности», и мы едем. На этот раз чемодан мой служит отлично и не разваливается по дороге. Какие-то номера... А потом поиски квартиры, долгие, утомительные. Н тут У шаров вывозит. В знаменитых «Гиршах» (3-ий корпус от бульвара) мы снимаем одну из тех комнат, которых так много в «Гиршах», и которые так похожи друг на друга. Комната - чиста. Квартира - тоже. Это исключение в Гиршах, и этим обязаны мы квартирной хозяйке, в общем, особе, кажется, приличной.
Наш день - утром чай, булка и «Русские ведомости». У шаров записывает расход. Газетный разговор. Затем уходим - Университет, лаборатории, музеи, Третьяковка и пр. Обед - дешевая столовая. Прогулка - бульвар. Вечером - чай, булка + Поникаровский + контрабасист - наши гости. «Контрабасист» - это знакомый моих сибиряков. Он служит в оркестре оперы Солодовникова[5]. Лично знает Шаляпина. То было время первых шагов Шаляпина, его юной славы. И у меня возникает театральная страсть. Еще позже заходят земляки. Крайне удивлены они моим выбором сожителя. Ну, кто такой У шаров? Чего я связался с этим галстучником и сиплым басом? Да уж не шпион ли он? Чего ради я полез к сибирякам? Уже свои земляки надоели? Вообще я зазнался после каникул. Но мое упорство действует на них, и они примиряются и со мною, и с У шаровым. Пермяки нынче устроились так: Петр и Александр Кыштымовы и Александр Попов (из Суксуна) - вместе, где- то на Козихе[6], Олигер и Эскин - вместе в Гиршах. Николай Попов- отдельно. Назаров и Левицкий - вместе. Александр Попов - одинокий по обыкновению. Дерябин и Сережа Кузнецов - вместе, на Тишинской площади, в переулке. Появляются и другие екатеринбуржцы: Корнилов (он назывался «поштенный») и юноша (забыл его фамилию), чрезвычайно остроумный, находчивый, терпеливый, первый ученик Екатеринбургской гимназии, с золотой медалью кончивший курс - вместе, на Арбатском переулке. Пономарев и Ипполит Иконников - вместе, на Живодерке[7]. Все это важно для обозрения событий этого года.
Я достал билет в Солодовниковский театр, Русскую оперу. Шел Фауст с участием Шаляпина. Фауст - Секор-Рожанский - поет свою сладкую арию «Привет тебе, последний день». Просто, как обыкновенный смертный, входит в комнату Мефистофель. Так естественно, так обыденно: «Смотри смелей - и приглядишься». Сила иная, вечными очами смотрящая на Фауста. Так чувствовалось это у Шаляпина - земная простота и обыденности и сила иная, невещественная и нелюдская. В каждом слове артиста, в каждом шаге, выражении лица, позе чувствовалась глубокая продуманность. Не было театральности, жестов, просто развертывалось сложное содержание речи, чувствовалось, что творится Гетевское лицо Мефистофеля, титаническое лицо. Это понимание не сковывалось музыкой. Последняя лишь усиливала понимание. Замечательно, как юный артист примирял все трудности музыкального исполнения с чудовищной игрой. Ведь, в музыке он довел верх совершенства, он не упустил ни одной крупицы музыки Гуно[8]. Все, над чем работали лучшие русские певцы - все это довел Шаляпин в вышей степени. Но все несообразности, все противоречия Гуновского образа по сравнению с Гетевским были сглажены, почти уничтожены, но не в ущерб музыкальной стороне, а к высоте ее. Как далеки от этой высокой игры были все жалкие ломанья исполнителей этой роли в Большом театре, весь трафарет и шаблонные позы, заученные жесты, раскатистый хохот, якобы сатанинские черты - в игре других артистов. Позже видел я их немало. А все то же скажу. Вот Мефистофель в погребе «На земле весь род людской», «Эх, боже, вина, вина дай!». Как властно, как иронически он это выговорил. Пение - речитатив - обыденная певучая речь - как это смог дать юный артист! Благословение цветов и жест в сторону Фауста и Мефистофеля. Тут много «театральности», но и она так уместна у Шаляпина. Вот знаменитая серенада, с такою широтою размаха! Как чудесна вокальная сторона, и какой голос! Как продумана каждая нота, каждое слово! Сцена в храме. На фоне колонны стоит серая фигура, незаметная для зрителя и вдруг, освещается мгновенно, вырисовывается резко, бросается в глаза, режет их! «Вспомни те дни, когда была ты невинна!». Это Средневековье поет свою песню. Это поверье - легенда глубокой нерусской старины. И последнее слово пьесы «Она осуждена!». Так чувствуется - быстрые кони ждут! Спеши, безумец! Иначе погибнешь и ты.
И это все приложено или, вернее, основано на голове - чуде чудес. Это basso contatile baritonole с удивительно широким тембром, могучим диапазоном от фа, ми (как они звучат нормально) до соль и ля (как они звучат нормально), удивительно приятным «бархатистым» сниженным голосом, но с большою мощью и металлом. Колоссальна сила голоса сказывается особенно в среднем регистре и верхах, начиная с до, ре. Нижними нотами он почти покрывает оркестр. Во всяком случае, в то время певец ясно слышался на всем фоне оркестра и в низах. Я, ведь, любил вокальную музыку, и Шаляпин дал мне все, чего я мог только желать в то время, в этом отношении.
Не знаю, кто кого заразил, но у наших пермяков явилась страсть к театру и Шаляпину. По целым ночам простаивали мы у окошек театральных касс. Ходили не иначе, как компаниями. После оперы любили долго оставаться и «вызывать», и проявляли при этом большую экспансивность. Были любители просто драть горло, другие старались при этом удобном случае развить свои «верха». Поздно возвращаясь, заходили к Филиппову, съедали по пирожку и долго делились впечатлениями, «ноты» и игра Шаляпина производили опьяняющее впечатление. Было юно, шумно и радостно.
Незаметно подкрадывалась одна из тех проб жизни, которая ставит человека сразу на свое место или определяет его отношение к жизни. Однажды, собравшись в одной биргалле, пермяки посетовали, что их много, а землячества до сих пор нет, что последнее нужно образовать, вспомнили, что некоторые пермяки (в том числе я) начинают примыкать к другим группам за неимением своей. Назначили день, и на квартире у «поштенного» собрались. То была квартира конспиративная. Хозяйка этой квартиры покровительствовала нелегальщине искренно, но за ней-то самой давно уже следили, и за квартирой тоже. Мы, конечно, в то время об этом не знали. Собрались почти все пермяки (даже такие, которые в наших кругах не вращались, например, Богданов и Кузнецкий - оба медики старших курсов, зело возрастные), в том числе курсистки - А. Маслова, Валентина Мутных и А. Пушкарев, Зверева, Симоновская. Был и Л.Н. Горвиц, было 2-3 сибиряка, человек 30 всего. Избрали представителя в Союзный совет землячеств и казначея. Представителем- Дерябин, казначеем Петр Кыштымов. Молодежь, только поступившая в Университет, особенно придавала значение земляческому делу. Из нее особенно выдавался Аполлон Лучинин.
Этот юноша обладал очень хорошими способностями, чуткий, удивительно правдивый и честный душой, прямой и отзывчивый, слабовольный и мягкий, добрый и вечно неуверенный в себе. Был он первым учеником в гимназии, был любим товарищами в гимназии и в Университете. Он остановил на себе внимание профессоров и таких, как Ключевский. Но печальна была его судьба: то был разгар самодержавного сапога. Но рано еще говорить о конце Аполлона. Светлый наш Аполлон еще жив и жизнерадостен. Саша Кыштымов обладал нежным и сильным вместе с тем баритоном и музыкальностью. Душа у него уже помельче, немножко хитрецы, немножко простоты. Прям и нахален к другим и вместе с тем - любимец общий тоже. Сережа Кузнецов - по возрасту старше других сверстников - гимназической наукой не увлекался, к Университету стремился всей душой, и к товарищам, и к «науке». Недюжинных способностей, он был уже развит выше многих и старых студентов, был уже немножко марксист, почти эсдек[9]. В обычной полосе был он суховат к другим, что называется себе на уме. В чрезвычайных условиях развертывался он лучше, и тогда видно было его немалую фигуру во весь рост. Саша Стефановский, екатеринбуржец по гимназии, близкий земляк по происхождению - шадринец[10], был фигурой довольно крупной среди нас (так нам тогда казалось!). Душа попоек и dolche far niente[11]. «Юс», так его звали (был он юрист), науками не занимался, любил картишки, скабрезные анекдоты. Воспоминания его были буржуазны: то нагайка в поповских домах, именины, карты, то прогулки на лодках, с деревенскими барышнями, пикники и прочее. Любил он петь. Голосок слабый - музыкальность большая. Он всех нас приохотил к пению. Любил дирижировать и играть в этом случае роль. Говорил, что был дирижером в гимназическом хору. Я тороплюсь. Характеристики эти слабы. Да, знаю я, и сам озлоблен этим - простится мне. Ведь, что за время, когда я это пишу! Саша Чернов - в то время был фигурой молчаливой и потому уже таинственный. Гимназическая «наука» для него была так себе, конечно. На Университет он смотрел серьезно. Но первые годы его захватила лихая жизнь, но о сем позже.
На первом же организационном земляческом собрании нас выследили. Было, вероятно, заслушано его каждое слово. Я, как и большинство молчаливых фигур, были шпиками просто «отпущены». Зато, кто говорил, должно быть, был отмечен. Нас - земляков - предоставили самим себе до поры.
Кому пришла в голову мысль устроить земляческие пельмени, не помню. На квартире у Саши Попова, Пети Кыштымова и Саши Чернова все это сделалось. Жили они на углу [Большого] Козихинского (там вверху углового дома были заняты 2 смежные комнаты, внизу была пивная, акустика из пивной наверх была удивительная, и обратно, конечно, тоже, о чем мы, разумеется, не знали). Кто были хозяева, чем они «дышали», об этом никто не думал, говорить об этом считалось позором. А на этом и подковывалась молодежь. Пельмени прошли оживленно. Ведь, это первая попытка собрать всю пермскую студенческую молодежь, малознакомых людей между собою. Собралось человек 20. Сначала шутки и остроты были несколько натянуты, тем более что пермяки привыкли более к мужским компаниям, как это часто бывает среди студенчества и вообще. А тут были девицы - курсистки, да и порядочном числе. Присутствие «мадмуазелей» стесняло «хлопщв». Потом стеснение прошло. Появилось пиво. Его разрешала женская молодежь. Пиво я не особенно любил тогда. Но появившийся тайно коньяк привел меня, да и еще некоторых в неожиданный восторг (пить его приходилось подальше от «курсевиц»: таково было условие). Пели много. И пение было какое-то особенно удачное. Пельмени тоже удались, хотя не на славу, но по среднему. За готовкой были 2-3 девицы, Миша Бородин, Саша Попов, Сережа Кузнецов. Не обошлось и без «умных» разговоров. Вечеринка оставила у всех лучшие воспоминания, обошлось без ссор и без обид.
На той же квартире назначено было вскоре конспиративное собрание пермского землячества. Собрались все земляки. Прошло это собрание трепетно торжественно. Велись тихие разговоры вполголоса. Намечались кандидаты. Передавались новости из политики студенчества. Появились какие-то листовки с призывом сплотиться вокруг органа, объединявшего организованное студенчество, так называемые Союзный совет землячеств (С.С., по-простому Семен Семеныч). Вскоре пришли делегаты от этого самого С.С. - Куницкий, «поштенный» - Корнилов. Принесли кучу нелегальной земляческой литературы и партийной, по преимуществу, социально-демократической. Литература пошла по рукам и весьма торжественно читалась. Открыли собрание. Выборы председателя и секретаря собрания. Боже! До чего умилительно серьезно и тепло относилась молодежь к этому. Ни одной критической улыбки, ни одного пустого слова. Настроение нарастало. Выборы (записками) дали следующий результат. Представителем от Пермского землячества избран Викторин Сергеевич Дерябин, казначеем - Петр Евгеньевич Кыштымов. Я еще и сейчас проникаюсь торжественностью той минуты. Ни одной черты зависти или неуважения к избранникам. Насколько чисты были тогда думы и души! Делегаты говорили потом, что доклад членов С.С. - Куницкого и Корнилова - на собрании С.С. о Пермском землячестве был весьма благоприятный. И так мы вошли в Союзную Семью организованного студенчества. Но... ненадолго.
В пивной, что под квартирой Кыштымова и Попова, тоже не дремали. Шпики выслушали и, вероятно, записали некоторые речи и фамилии. Правда, как потом оказалось, не все-то правильно поняли. А может быть, помогли и хозяева этой квартиры - в деле уловления «унутряннего» врага. Итак, шпики поторопились доложить, а начальство уже распорядилось и не дало крамоле распространиться. Через неделю после земляческого собрания в упомянутой квартире Петр Кыштымов, Александр Попов и Александр Чернов были обысканы, арестованы, имущество их увезено в охранку. Как громом были пермяки поражены этой новостью. Какое поругание надежд! И страх вошел в иные сердца. Ведь, были списки земляков, и они могли попасть в руки жандармов. Так оно и оказалось.
Не одну тревожную ночь провели некоторые из нас. Но жандармам нужны были пока зачинщики и головы. Раз сии 3 юноши рискнули собирать у себя (и не однажды!) подозрительные собрания (да еще конспиративные!), значит - они-то элемент, безусловно, неблагонадежный и вредный, антиправительственный! Следовательно, изъять их из обращения необходимо. Это и было сделано. А после что делать - покажет следствие. Кто еще запутается, там будет видно.
Пока еще землячество действовало. Еще раз мы были собраны нашими депутатами: Корниловым и Дерябиным в какой-то студенческой квартире на Арбатских переулках. Депутаты объяснили, что организованное студенчество готово к выступлению. Готовится протест против давёжки на Ходынке в дни коронационных торжеств[12]. Подходила полугодовая годовщина этого весьма прискорбного события, первый мрачный аккорд начавшегося царствования Николая II. В обществе («интеллигентном») буржуазном это событие трактовалось как преступление власти против народа. Прессе хотя и нельзя было высказываться, но намеки на события проскакивали. Москва вполголоса говорила и осуждала. Вся вина сначала отнесена была на обер- полицмейстера Власовского, позже на генерал-губернатора Москвы, великого князя Сергея Александровича (столь плачевно кончившего!). Открыто кричали последнему «Великий князь Ходынский». На том же собрании были представители от партий - с[оциал]-д[емократов] и P.P.S., знакомили со своими программами, раздавали свою партийную литературу.
Между тем подошла и «Ходынка». Я, Сережа, Саша Кыштымов,
B. Лучинин, Миша Бородин, и еще целый ряд земляков утром (в начале декабря 1896 г.) собрались близ Университета, на Никитской, вместе с несметными толпами других студентов и курсисток в назначенный
C. С. день. Охранка, конечно, знала об этом и готовилась со своей стороны. Толпа была внезапно окружена конными полицейскими, жандармами и казаками. Произошла давка. Толпу стали оттеснять с Никитской, от Университета - в глубину Никитской. Старались разбить толпу на отдельные колонны. Но это не удавалось: толпа опять собиралась в одну кучу. Тогда толпа двинулась вдоль Никитской, окруженная по-прежнему. По-видимому, охранники не имели приказа рассеять толпу. Шествие направилось по Большой Пресне к Ваганьковскому кладбищу. Жандармы не мешали, охватывая толпу кольцом. Были провокаторские выходки, вроде криков «Долой самодержавие!». Далее Ваганьковской заставы не пустили. Толпа постояла несколько минут в совершенном молчании. Пробовали произносить речи, но срывали провокаторы. Наступило тягостное молчание. Видно, что организация выступления была слабая, плохо все продумано и предусмотрено. Наивность была большая. Толпа потопталась на месте и вдруг повернула обратно, по тем же улицам. Мы (земляки-пермяки) думали, что идем к Университету, чтобы сорвать в этот день «учебу». Жандармы же думали, что гонят нас к Манежу, что напротив Университета. И они оказались правы, конечно. Подойдя по Никитской к главному зданию Университета, часть студентов бросилась в подъезды последнего. Жандармы этому опять-таки не мешали (вероятно, работали шпики, выслеживая активных). В аудиториях и лабораториях пошли сходки, раздались речи, выяснявшие происходящее. В однородной среде студенчества движение приобрело тотчас свой смысл. Непосвященные в дело (а таких, конечно, было огромное большинство) с любопытством прислушивались к речам. Педеля стремились ворваться в аудитории, записывали речи, переписывали фамилии, проявляли необычайную активность. Часть толпы с улицы прогнали-таки в Манеж. Я оказался среди Никитской, впереди меня остановленный вагон конки, сзади теснят казаки задами своих лошадей. Наконец, изрядно помятый, я выскальзываю из толпы и пробегаю на двор Университета, а оттуда в химическую лабораторию. Здесь я застал картину смятения. Быстро уходили профессора, многие из перепуганных студентов, другие, наоборот, стремились в главную аудиторию. В последней уже было премножество народу, главным образом, студенты-естественники младших курсов, и медики тех же курсов. Неизвестно как попавшие курсистки, публика в штатском, по-моему, весьма подозрительная, потому что курсисток педеля не пускали даже в самое здание химического корпуса, а тем более «штатских».
Я двинулся из аудитории в «свою» лабораторию качественного анализа. Здесь несколько прилежных типов продолжали работу. Здесь же встретил я несколько близких студентов из других землячеств и с ними очутился опять на Никитской. Тут по-прежнему был полнейший хаос. Через улицу перебегали студенты и курсистки. На тротуарах стояли толпы любопытных. Посреди - нагромождение вагонов конки, возы и пролетки извозчиков, мечущиеся бабы, мужики, дамы и воры. Конные жандармы сгоняли толпу с Никитской на Моховую, а оттуда к Манежу. Я очутился в группе человек из 500, которые образовали на улице почтенную сходку, где выступали ораторы. Один из последних начал толково говорить о Ходынке. Но всех нас уже теснили к Манежу. Толпу буквально втиснули в Манеж, где уже оказалось очень много студентов и курсисток. Нас, вновь загнанных, встретили громкими аплодисментами. На что и мы отвечали с большим энтузиазмом. Тотчас же нас начали сортировать - студентов и курсисток отделили от штатских, студентов развели по курсам и факультетам. В Манеже мы были часа три. В сумерках принесены были колбасы, сыр, хлеб (устроена была складчина). Были и доброхотные пожертвования от неизвестных лиц. Все это продовольствие охотно было пропущено высшими чинами полиции и жандармами, но застревало немножко в руках шпиков, полицейских и казаков, охранявших двери Манежа снаружи и внутри. Посреди огромного здания Манежа толпа тысячи в две человек представляла пеструю и красивую картину. Еще вводили кучки арестованных, уже не столько большие, как наша первая группа человек в пятьсот. Под вечер стали переписывать. Подводили к столу, за которым сидел жандармский офицер, частный пристав, педеля разных курсов и факультетов, и еще какие-то лица в штатском. Педель называл фамилию (педеля, ведь, в лицо знали «своих» студентов, своего курса и отделения). Фамилию записывал писарь. Шушукались за столом, проставляли какую-то пометку, а потом спрашивали, зачем был в толпе, и как очутился арестованным. Я отвечал, что не знаю, за что арестован. Резолюция (после некоторого совещания): «отпустить». Меня отвели в сторону. Задержано было очень мало. Из моих знакомых никто не был задержан в Манеже. Мы, отпущенные, разбрелись в тишине декабрьской ночи по своим домам. Я отправился с земляками, кажется, на квартиру Миши Бородина и Стефановского. Первый был тоже в Манеже. Помню, как много было впечатлений, как наперерыв делились ими. Аппетит был волчий, и когда Миша принес сыру, колбасы и хлеба, накинулись как голодные звери. Заснули крепким долгим сном. Так закончился этот удивительный день.
Наутро, необычно рано в Университете было очень оживленно, особенно у медиков и естественников. Группы, собиравшиеся на университетском дворе, между зданиями химической лаборатории, анатомического театра, физиологического корпуса и старого Университета, входили в эти здания. Студенты делились новостями. Оказалось, что много видных студентов арестовано. Не знали, как реагировать. Вероятно, по инициативе «Семен Семеныча» активное студенчество потянулось в аудиторию физиологического корпуса. Все, занимавшиеся практически в соседних зданиях, были оповещены о сходке в физиологической аудитории. В последней было, что называется, жарко. Председатель Доливо-Добровольский, крайне восторженный и нервный юноша. Речь свою он не докончил вследствие припадка, случившегося с ним от крайней напряженности. Речи других клонили к тому, что студенчество должно протестовать против арестов и требовать у правительства освобождения товарищей. Резолюция собрания была именно такова. Сходка была прервана появившейся полицией. После обычной процедуры переписывания всех сходочников отправили в Бутырки . Я не был арестован - вышел незадолго до появления полиции на сходке. Но большинство активных земляков моих было уже в Бу- тырках. Всего арестованных за эти дни было около 1000 студентов.
На следующее утро - все то же. Разница в том, что сходка едва собрала 200 человек, и энтузиазма уже не было. Чувствовалось, что собрались из солидарности к пострадавшим. Собравшиеся даже требовали своего ареста, что они хотят разделить участь товарищей. На меня это действовало уже удручающе. Я понимал, что студенческое движение 1896 г. не произведет впечатления на общество, что оно обречено на неудачу в самом зародыше своем. Что касается политического воспитания, на которое явно ставил свою карту «Семен Семеныч», то ясно было, что молодежь из создавшегося положения ничего не вынесет. Можно сделать лишь один отрицательный вывод: это движение не мо- [13]
жет быть массовым, ибо повод ничтожен, оно не имеет и лозунга, общего для студенческой массы, не имеет прямого дела, за которое должно студенчество бороться, а потому оно явно искусственно подогрето. Пора мимолетных горячих порывов студенчества, когда достаточно было толчка (правда, сильного и по основательному поводу) миновала. В студенчестве струились более глубокие течения, чем чисто академические - борьба за свои студенческие права. «В болотах» студенчества, наоборот, было даже отвращение ко всяким «выступлениям». Сознательное студенчество воспитывалось совсем не в духе Семена Семеныча, а для «болота» затея Семена Семеныча была непонятна сама по себе. У меня лично уже было мировоззрение. Я уже был тяжел для экспериментов надо мною «Семена Семеныча». Обязательства поддерживать других, когда они уже пострадали - я не признавал. Ведь, могло же все движение кончиться еще плачевнее и еще глупее, чем оно кончилось. Неужели я должен был с непреложностью физического закона повторять все глупости только из-за того, что за них пострадали, может быть, очень хорошие люди? Сердце мое лежало к другому делу. На него у меня не хватало времени... Я ушел из Собрания хладнокровно, несмотря на протесты коллег.
На третий день собралось десятка два человек. Их настойчивое геройское желание быть арестованными было полицией «милостиво» удовлетворено... На следующее утро - уже двери физического корпуса кто-то из начальства догадался закрыть, а ломать их уже не было охотников.
Редкие кучки студентов потолкались перед дверями, почитали официальные объявления и разошлись. Так растаяли «студенческие беспорядки».
Но движение продолжалось в «Бутырках», вероятно, к крайнему изумлению властей. Если б они знали, что Общество, собравшееся в Бутырках, не думает унывать, что оно деятельно живет, что оно учится политически мыслить и действовать, проходя своеобразную школу политического воспитания - уже верно придумали бы что-нибудь иное, чем общие камеры Бутырок.
Всех арестованных, не считая одиночек, оказалось около 1500 человек. Это были по преимуществу студенты-универсанты, но также и техники. Размещены они были в нескольких общих камерах. Тотчас же возникла организация: были избраны камерные старосты, рядовые и т.п. Образовались кружки: артистический, политическо-педагоги- ческий, шахматный, хоровой, газетно-журналистский и пр. Сочинена была прекурьезная опера «Бутырки» с полицейско-жандармскими персонажами. Стала выходить ежедневная газета, где сообщались бутыр- ские, да и внебутырские новости, просачивавшиеся неизвестным путем в тюрьму. Пение прямо услаждало и поднимало дух. Страстно и сильно шли голоса. Молодость, молодость! Была специальная бутырская частушка. Было и балетное отделение. Пение, положим, запрещалось, но как-то нестрого. Начальство твердо знало, что надо делать с «зачинщиками» и «неблагонадежными», что сидели в одиночках. Но что было делать с тысячью человек, среди которых немало было юношей, вышедших из семей влиятельных? Раздражать высокопоставленных лиц тоже не приходилось. Недостаточно ли уже наказаны юноши? В сущности, ведь, скандалу большого не было... Заприметить и отпустить - не правда ли?
Вскоре, дней через 5 после ареста, все были отпущены, за некоторыми, правда, исключениями. Кое-кто все же был исключен из Университета, кое-кто был лишен казенных стипендий. Мне лично была задержана выдача земской стипендии: она шла через университетского казначея, а инспекция студентов дала казначею списки нагрешивших. Задержка была весьма досадна, ибо средства мои были скудны до
нельзя - я лишился стипендии на 3 месяца - и для меня это много зна- 1
чило .
Вскоре был арестован Викторин Дерябин, живший в одной комнате с Сережей Кузнецовым. Я и Сережа отвезли его вещи в Охранку. Я восседаю на тюках Дерябинского имущества, а Сережа совершенно затиснут вещами. Едем мы с жутким чувством и с тайной надеждой увидеть Викторина. Но надежда не сбылась.
Пока шла ходынская история, У шаров решил переехать на другую квартиру (на Ермаков переулок). Скрепя сердце последовал я за ним. Комната была дешевле, но весьма неудобная - тесная, темная, сыроватая. В то же время разлаживались наши отношения с Ушаро- вым. Его сухое отношение к моим идеологическим интересам, явное отрицание моих взглядов на жизнь, особенное жесткое высмеивание только что происшедших событий - оттолкнуло меня от него. В виду необходимости еще раз менять квартиру, я решил не страиваться больше с У шаровым. Да и он не настаивал, был, кажется, рад, что расходимся. Мое отвращение к устройству материальных своих дел сказа- [14]
лось и в этом случае. Чтоб долго не таскаться по улицам и переулкам Москвы, я поисках за комнатой я махнул на первую возможность - у земляков Левицкого Ильи и Назарова Петра было 2 комнаты, было где поместиться и третьему. На их предложение я согласился и на Рождество 1896 г. я переехал на Большую Бронную, в старый дом с мезонином. Из окна виден был Тверской бульвар. Напротив жил какой-то юноша, хорошо певший «В шапке золота литого». Я участвовал в студенческом хору и пел в то время в частных студенческих хорах, и к пению относился вообще неравнодушно. Назаров обладал колоссальным basso profundo. Илья Левицкий имел тоже недурной бас. Словом, нам недоставало только тенора: три баса было налицо. Я, вообще говоря, довольно эгоистичный малый, быстро втянулся в их жизнь, отстаивая свою самобытность в вопросах внутреннего «я»: тут был я непреклонен. Пение, конечно, относилось больше к внешнему миру, а посему я с удовольствием принял участие в небольших пирушках с пением у новых своих «друзей». Тут, кстати, познакомился еще кое с кем из «певучих» студентов, не помню фамилий. Было особенно увлекательно слушать состязание басов - Назарова и новых знакомцев. Для окружающих жильцов всего этого двора, да и соседних, не особенно-то это было интересно. Н драли, и в рот хмельное брали. Да и сам я тоже не отставал. Виной тоже выступал и я. Пелось кое-что и путное. Часто стал ходить к нам Коля Попов, студент-медик, пермяк, однокурсник Левицкого, из богатой семьи, но вечно без денег, вечно громоздившийся к чужому пиву. Беспутный тип, прожигатель времени, своего и чужого. Придет, сидит, молчит. Есть чай - пьет. Н все молча. Проходит час (при пиве - скорее), начинает напевать из «Фауста». Знал он эту оперу отлично. Поет все персонажи: и Фауста, и Маргариту, и Зибеля, и Мефистофеля. Вперемешку и по порядку. Подходят гости. Пение прекращается. Наш Коля оживляется, но молчание его от этого не выигрывает и не проигрывает. Во всяком случае, Коля не уйдет, пока или не уйдут все гости, или хозяева не полягут спать. Тогда, изрекши несколько иронических замечаний, Коля удаляется с тем, чтобы на следующий день одолжить свои визитки часиков в пять.
Я поступаю в какие-то студенческие хоры, конечно, не без влияния своих певучих товарищей. Это берет немало времени, но дает кое- что и для души: дисциплинирует, знакомит с новыми людьми, знакомит с новыми мотивами и песнями, выигрывает и эстетика. Помню сильное впечатление от стройного свежего пения 20 молодых голосов «Ой у лузи та ще при дорози». Запевал чудный голос, и звуки его и чувство его стоят теперь и поют в моей памяти.
Вот мы идем в студенческий университетский хор. Закопченная юридическая аудитория. Собралось уже сотни две. Нет регента, старичка регента хоров Большого театра. Уже явились организаторы пения. Какой-то студент управляет и запевает.
Эх, ты, зимушка-зима,
Холодна больно была.
Холодна больно была,
Все дорожки замела.
Все дорожки, все пути...
Нельзя к милой нам пройти.
Зима люта настает,
У студента сердце мрет...
Сам Новицкий генерал Всех жандармов собирал.
«Эх, вы, синие мундиры,
Обыщите все квартиры».
Обыскали квартир триста - Не нашли специалиста.
«Хочешь - веришь, хочешь - нет,
А в Москве измены нет!».
«Снова тщательно искать - Лезь на брюхе под кровать!»
У студента под конторкой Пузырек нашли с касторкой,
И решил тут весь синклит:
«Ефто, братцы, динамит!»
«Динамит, не динамит,
А без пороху палит».
Надолго хор остается тут петь про «Черную галку». Не успели эту кончить, как уже запевается «Много песен слыхал» и т.д.
Входит регент, по фамилии Шнейдер, артист из Большого театра, игравший на органе и временно - дирижер хора, бритый, с иголочки одетый, в меру надушенный - бон-виван. Землистый цвет лица у него, большое поредение волос, к тому же и покрашены они, и мешки под лазами. Но весь подтянут, подобран, и живчиком держится. Не нравятся ему наши вольные песни. «Господа! Как вы меня подводите. Если бы знал, господа, ни за что не согласился бы возиться с вами. Тут и концерт устраивай и тысячу обещаний давай о вашем благонравии. Ой, сорвете вы мне ваш концерт!». После сего он хлопал в ладоши и приступал к делу. Тишина водворялась. Помню - пробовал мой голос. Несколько нот по роялю. «Громче, громче!». «Да, что он, зашил рот что ли?». «Дяденька, смотрите, как вы поете - Амммм.... Слышно что- нибудь? Не слышно - я думаю... Ну, так я вот тоже ничего не слышу... Так. Так. Таак.... ладно. Basso primo, а при нужде Tenore secondo. Следующий».
Что же мы пели на студенческом концерте? «Сумрак ночи пал на землю». Gaudeamus. Закувала та сиза зозуля. Хор из Риголетто: «Тише, тише подползайте!». Вот и концерт - в пользу студентов Университета с участием студенческого хора. Огромный зал Дворянского собрания, что на Большой Дмитровке. Нет свободного места, яблоку негде упасть. Туалеты, декольте, фраки, сюртуки, прически, бриллианты. Все на выставку, кто что может экспонировать. Участвуют в концерте и Дейша-Сионицкая , и Звягина и другие prima-donna из Большого театра. В воздухе висят ароматы тонких духов, слышится бонтонная речь вперемешку с иностранщиною. Чувствуется давление денежного мешка. Подают программы изящные дамы и свеженькие как персик mademoiselles, окруженные свитой monsieurs во фраках, гладко выбритые, с моноклями и без них, с проборами иногда скудных шевелюр. Но вот быстрой твердой артистической привычной походкой приближается к роялю аккомпаниатор в сопровождении непременного перелистывате- ля, изящного, как и полагается, подле него окруженная толпою студентов белоподкладочников и штатских кавалеров артистка очередного пения. И все начинается. И льются первые твердые ноты. Публика горячо экспансивно притопывает. Но вот и finale. Медленно начинают двигаться к проходам и выходу первые ряды старичков и лентами и орденами, в мундирах, фраках и престарелые дамы с юными отпрысками. Задние ряды и вообще масса зрителей еще и не думают уходить. Многие, правда, встали со свих мест. Но все чего-то еще ожидают. Такова традиция студенческих концертов. Вдруг на сцену выскакивают два студента. Хор, еще не ушедший со сцены, расступается и слышится медленный сначала и тихий хоровой аккомпанемент гопака, выдвигаются еще какие-то курсистки в костюмах украинских. Еще и еще. Хор растет, крепнет. Откуда-то явились мандлолисты и балалаечники. Темп бешено разрастается. Появляется наш регент и убеждает то того, то другого разойтись, ибо концерт кончился. Всем он повторяет во все- [15] [16]
услышание, что он ответственный устроитель, и в какое положение он поставлен. Но уговоры эти тщетны. Кто-то уже сочно запевает «Зимушку», а хор подхватывает «Черную галку». Настроение подогревается. За кулисами образуется импровизированный буфет. Импровизированное добавление к концерту все расширяется. Часть публики спешно оставляет залу. Это умеренные победители в жизненной борьбе, те, что не у «Жизни в лонах», а у которых Лоны с жизнью. И все те, кто боится смертельно всякого скандала. А он-то, конечно, есть. Ибо жандармы, администрация зала и полиция твердо решили на этот раз не позволять никаких отступлений и добавлений к программе. Электричество внезапно тухнет. Это сильно расхолаживает концертантов- »именинников». Расход публики увеличивается. Пение расстраивается, сцена понемногу пустеет. Разочарованные начинаем двигаться и мы.
День тогда распределялся так. Вставали поздно. Илья шел в анатомический театр, я иногда на лекции, а чаще в лабораторию качественного анализа. Там до обеда. Затем - обед в студенческой столовой, что на Малой Бронной бесплатный. Только не всегда я его раздобывал. Иногда месяц - такого обеда не было. Тогда скитался с кем- нибудь из товарищей по дешевым столовым, где и обедал копеек за 30, и очень скверно. После этого - опять лаборатория до 8 ч[асов] вечера. Возвращение домой. Вечерний чай со скудным хлебом. Неизменный Коля Попов. Петя Назаров уже успел надолбить свои лекции и напеться, как мог. Я приношу с собою аромат лаборатории: и хлор, и окислы азота, и сероводород, и всего больше - светильного газа. Илья наносит трупные запахи. И за вечерним чаем все сходимся. Довольно беспорядочно делимся воспоминаниями.
Здесь разыгрался один весьма забавный случай. Илья давал урок сестрице баритона, что жил напротив. Я и Петя Назаров, каждый в своей комнате, подготовлялись к экзаменам. Илья мирно спал. Была полная тишина, как у нас в квартире, так и на улице. Было очень поздно. Как видно из плана, я сидел спиной к входной двери. Вдруг я что-то почувствовал странное, как будто повеяло ветром. Я обернулся, и тихо стало вздыматься около двери что-то белое. Тихо входило в комнату и белело среди мрака отдаленного угла комнаты. В порыве безотчетного испуга схватил я тяжелый том Зиловской физики и швырнул к двери. Раздался пронзительный вопль, что-то загрохотало по лестнице, захлопали двери, проснулся Илья и, полусидя на своей постели, медленно приходил в себя. Вбежал как помешанный Назаров и спрашивал: «В чем дело? В чем дело?». Зажглись огни в доме напротив, громко и часто заговорили. Поднялись наши хозяева и вошли к нам. Вскоре все разъяснилось. Отворилась дверь и пришли две фигуры, уже совсем не таинственные. Одна - певец знаменитого романса «В шапке золота литого» из квартиры противоположной нашей соседнего дома напротив. Другая - девушка - прислуга, как оказалось, той же семьи. Илья, давая урок в этой семье, снабжал ученицу своей книгой. На этот раз он забыл это сделать. Девочка, ложась спать, выразила недоумение, как же она приготовит урок, ведь, студент рано уйдет. «Баритон», заметив огни в нашей квартире, решил, что не спят, и за книгой можно послать. Подняли с постели Марусю, и та в ночном костюме и босиком тихо поднялась и открыла дверь ко мне. А было поздно: 2 часа. Я был, буквально, поглощен своей физикой.... Громкий, дружный, гомерический хохот раскатисто нарушил еще раз тишину, и мирно стали расходиться. Через 10 минут, верно, все спали. И спали, как никогда. А особенно я, после своего шока.
Я - в лаборатории качественного анализа. Идет горячка лабораторной работы. Свободно дышится в этом чаду и угаре. И нравится мне этот «анализ» бесконечно. Меншуткин и Рихтер[17] под руками. Горит газ над моим столом. Аккуратно стоят мои банки и склянки и немудрые приборчики. Перекидываемся замечаниями, разговоры налаживаются и разлаживаются тотчас, и снова возникают. Льют, переливают, свистят краны водопроводные над раковинами. Хлоп. Разбили посуду. «Партия», - кричит несколько голосов. Запевает тенор красавца Шевченко. Подхватывают украинцы и другие, и мелодия развивается в чаду угарном. Идет лаборант Беркенгейм, вдумчиво объясняя смысл какой-то реакции. Брюхоненко (тоже лаборант) издевается над екатеринбуржцем Блиновым: «Ну, подпустил сероводороду, а далыпе-то что?» - Забыл, что прилил. - Ну, так вспомните». Или еще образчик Брюхонен- ковского диалога.
- - А чем коллега руководится, поступая так?
- - Вычитал, не помню откуда.
- - Вычитал? (подчеркивая это словечко). Не из отрывного календаря рецептик?
П раз в год (так редко!) является Николай Дмитриевич Зелинский (заведующий лабораторией качественного и количественного анализа и директор химического корпуса), профессор органической и аналитической химии. Среднего роста, ладно скроен, в благообразном пиджаке. Чудные черные волосы и черная в меру (широконькая!) борода, умные ласковые глаза, такие красивые. Мягкий, высокий голос. Руки в карманах брюк. Медленно идет по лаборатории, проходя между столами. И глядя и не глядя: не видит, кто что делает. Вот спросил о чем-то практиканта и дальше поплыл. Вот кого-то погнал «под тягу» (вытяжной шкаф).
Зачет у Зелинского по качественному анализу. Вхожу в комнату профессора. Берет пробирку и что-то льет туда, спрашивает фамилию, отмечает в книжке. По всем правилам, изложенным во всей пунктуальности у Меншуткина, начинаю свое исследование, возвратясь из кабинета профессора. Лью, переливаю, выплескиваю, снова отливаю из «пробы», снова пробую в систематическом порядке. Все отрицательные выводы. Металл никак не угадаю. - Не Fe[18], не Си[19], не As[20]. Соль, но чего и какой кислоты? Догадываюсь: брал, ведь, из столовых реактивов. Если б это была соль тяжелых металлов, я бы открыл. Значит, выпадает целый ряд реактивов. Характер кислоты неясный. Будь это соль серной, азотной, соляной - открыл бы непременно. Опять ряд реактивов отпадает. Значит, роданистый калий. Проверю-ка на железо! Вот оно кровавое окрашивание!! Но нет ли еще чего-нибудь? Не успел ли намешать и прилить еще чего-нибудь? Может, я не заметил. Иду «проверяться» к органикам. Характер и «манеры» химические своего Николая Дмитриевича они знают. Органик Захаров (тоже земляк - екатеринбуржец) смотрит на меня с видом знатока. Выслушав все мои пробы и отрицательность результатов моего планомерного анализа, он спокойно говорит: «Это роданистый калий. Давайте пробу сюда». Можете представить мою радость? Тотчас отправляюсь я к Зелинскому. Лицо профессора оживляется: очень уж скоро я все проделал. «Верно. Как фамилия? Как делали?». Я излагаю все по порядку. Но это очень долго. Лицо Зелинского выражает скуку: «Хорошо-с. Очень хорошо-с. Продолжайте-с ваши занятия. Пожалуйте для второго зачета и общего экзамена». А тут-то и было любопытно, как я, не добившись результата планового анализа, дошел до верного открытия. Знал бы он мои рассуждения... Не особенно они понравились бы ему.
Вот второй зачет. Зелинский на этот раз льет в пробирку 4 вещества. Возвращаюсь. Копаюсь. Открываю 6 металлов и 3 кислоты. Еще открываю металлоид. Пробую прикидывать, какие могут быть соли. Но отсутствие 4-й кислоты сильно портит дело. Пробую на лакмус. Реакция сильно кислая. Значит, есть свободная кислота. Это кислота 4-го металлоида. Являюсь к Зелинскому. Профессор встречает меня вопросом: «Ефимов?». Делает честь его памяти (после первого моего зачета прошло, ведь, 3 месяца) - «Ну-с. Что же вы нашли?». Я докладываю. «Соли не те. Металлы и металлоиды верны. Но я вам дал одну двойную соль. Свободная кислота открыта правильно. Добейтесь точного результата». Он меня выпроводил. Я должен был еще коптеть. Результаты у меня оказались те же, а двойную соль я опять не нашел, а еще хуже спутал и другие слоги. «Еще потрудитесь!». Отправляюсь к органикам. Захаров мудрит, двойной соли не открывает и находит, что Зелинский «придирается». Таких требований нет. У Меншуткина такие случаи не предусмотрены. «Я намешаю сейчас таких двойных солей - сам Меншуткин не определит, не то, что Николай Дмитриевич». Я переставляю еще раз свои соли, и, по-моему, хуже путного, но выходит почему-то лучше. «Правильно-с. Теперь правильно-с. Терпение и труд. Экзамен в такие-то числа. Можете придти в любое число».
Экзамен по анализу. В химической аудитории за «практическим» столом восседает Зелинский. Студенты выходят к доске и пишут формулы. Отвечаю и я. Точно и отчетливо отвечаю на вопросы Зелинского. И профессор хвалит. Химическое мое начало было хорошо. Профессор знал меня по фамилии и приглашал к занятиям по количественному анализу (у Кижнера): число мест ограничено. Но если избираю специальность органическую химию или общую химию, необходимо сдать курс количественного анализа. Я уж давно решил, что буду специализироваться по органической химии. И, тем не менее, я проспал запись на количественный анализ у Кижнера (Николая Матвеевича, ученика профессора В.В. Марковникова).
В лаборатории качественного анализа я познакомился с одним тамбовцем, через него и со множеством других. Юноше этому суждено было играть большую роль в дальнейшие мои студенческие годы. Это был Анатолий Иваныч Богомолов - низенького роста, красивое, умное лицо, черноволосый, с небольшой черной бородкой и усами, в очках - вечно стоит он перед моими глазами, когда углубляюсь в студенческие мои годы. Что-то нужно ему было, какой-то реактив, и он подошел к моему столу. В другой раз, он, взяв какой-то реактив, не знал, что это такое. Я назвал ему. Кислый сернистый калий. «Кислый совсем прокислый калий!» - пошутил он. С тех пор мы стали часто подходить друг к другу. Я узнал его адрес: жил он на «Ляпинке»[21]. И он не попал к
Кижнеру на количественный анализ, как и я. А ему нужен был количественный анализ, так как он хотел работать дальше по технической химии. Тут-то он и проявил свою энергию. Он пронюхал, что есть места в лаборатории медицинской химии профессора Булыгинского[22] (коего медики терпеть не могли с его «Берцелиусом»). Места есть, материалы для количественного анализа есть, лаборанты профессора Булыгинского - народ приличный. «Хотите со мной вместе работать? Будем просить Булыгинского!». Последний согласился. Оставалось заручиться согласием Кижнера (был он тогда приват-доцентом). И это было получено: после работы мы должны были сдать зачет Кижнеру. Все это было достигнуто благодаря настойчивости Богомолова. И вот я, бок о бок с ним начал работать в лаборатории Булыгинского. Дымно, гадко. Пахнет продуктами выпариваемой мочи из больших чаш. Тут я был поражен «химическим» невежеством медиков и нежеланием понять химию. Огромное большинство предпочитало долбить какой-то учебник. Медики били невероятное число химической посуды, работали грязно, разливали и на столах, и на полу. Темные, никогда не мытые окна, грязные полы, поломанные вытяжные шкафы. Невыгодное впечатление производила эта лаборатория. Булыгинский любил останавливаться около наших столов, спрашивать нас, разъяснять, отвечая на наши вопросы. Но вот сдали мы свои зачеты Кижнеру. Теперь остается сдать экзамен органикам, чтоб завоевать себе места в органической лаборатории. Богомолов сейчас же занял место в лаборатории технической химии, у профессора Любавина, профессора строгого и придирчивого. Но я занят был уже давно другим.
В Москве, под влиянием бесед с товарищами и земляками, серьезные мои стремления к научному миросозерцанию еще более усилились и осмыслились. Я начал «подводить фундамент» под «свою систему». Свои досуги (а их-то было совсем мало) я начал отдавать исключительно серьезному чтению. Очень много отвлекала от такого «нелегальщина». Она мусорила голову, потому что в большинстве состояла из прокламаций С.С. и партийной литературы (заграничных с[оциал]-д[емократических] и с[оциал]-р[еволюционных] газет). Серьезные книги брал я и ранее, в гимназические годы и 1-й год студенчества: политико-экономические, философские, социологические и серьезная поэзия. Но на это чтение приходилось мало времени: интенсивна была жизнь, много лиц проходило передо мною, трудна была материальная сторона. Я любил делиться впечатлениями от прочтенного. В гимназическое годы я не находил товарищей, кто бы откликался на эти впечатления. В студенческом кругу я нашел этот отклик. Но времени для самообразования было мало в студенческие годы. У меня являлась мысль: прочесть и проштудировать меньше книг, но основательно, и безусловно нужных. Часто я говаривал по поводу прочтенного с Сережей Кузнецовым, Петей Кыштымовым и Викторином, Львом Наумовичем Горвиц. Сережа особенно был в курсе моих мыслей и духовных интересов. Однажды он предложил мне вместе проштудировать Карла Маркса (и Энгельса) «Коммунистический манифест». «Приходи ко мне тогда-то. Будет еще кое-кто. Мы уж немного начали. Догонишь». Предложение мне очень понравилось. В то время трудно было добывать такие книги. Все это шло из-за границы, и на все был запрет. «Кто же у них там участвует в кружке?», - думал я. Придя вечером на квартиру Сережи, я встретил там Анну Як[овлевну] Мостову и Ал. Чернова. Вот и весь кружок самообразования. Позднее присоединился Саша Стефановский. Бодро и живо приступили мы. Не столько читали, сколько спорили. Основы знаменитого «Манифеста» мне были уже знакомы. В общем чтении я быстро усвоил основные положения теории марксизма и готовил свои вопросы. Хорошим собеседником была Мостова. Она толкала сокружников вперед к развитию тезисов. Много славных идей зарождалось благодаря ее участию. Весело было за самоварчиком у Сережи. Ярко разгорались лица собеседников, споры вздымались. Пьянели мы от буйных мыслей младости. К отрицанию «паршивого» строя (мое выражение) пришли мы давно. Но каждый по- своему искал нового. Здесь выказывали мы общее дружное понимание. Ошибки и увлечения одного становились ясны, и он не упорствовал. Только я один вносил диссонанс своим отрицанием государственности и власти. Но прощали мне, объясняя вечной моей беспорядочностью. «Проваливай мимо!», - говорил Сергей в этих случаях, и подводный камень я убирал с дороги (хотя трудно это было мне).
Славное, славное время! Так же сияют теперь, как синие глаза Анны - из мрака, густого мрака прошлого. В те дружные вечера зародилась милая симпатия Сергея. Как многому хорошему ей суждено было угаснуть в потемке свирепой русской жизни.
Кружок работал. Появлялся и еще кое-кто среди нас. Но то были гости. «Коммунистический манифест» окончен. Мы уже раздобыли Каутского «Экономическая теория К. Маркса». Работа сделалась еще более интенсивной и интересной. Но беда стерегла нас. Сережа снимал комнату в одном из Тишинских переулков (Сенная или Тишинская площадь) у кондуктора железной дороги. Чистая, тихая, светлая комната. Ей можно было дорожить. С хозяевами у Сергея и Викторина были простые и хорошие отношения. Но кондуктора наши были все же «мещане». Наши долгие споры за самоваром, громкие, возбужденные голоса за полночь были уже беспокойны сами по себе. Добро бы уже пили! А то нет же! Гудят, бог весть, над чем. А, ведь, пожалуй, это и си- цилизмом пахнет! (догадался кондуктор). И последовало первое предостережение. На Сергея это подействовало как холодный душ - некстати. Он готов был разразиться самыми горячими репликами по образу филистеров[23], но Мостова тайно сказала: «Да, ведь, ни правы по-своему. Не хотят же они быть марксистами».
Чтения наши прекратились. Нужно было дать отдых филистерам. Другой подходящей квартиры не было. Тут подошли рождественские каникулы[24] и студенческий разброд.
Экзамены того года прошли легче и увереннее, чем в прошлом году. Физика и тут задала заботы. Но Столетова уже не было в живых. Умов относился мягче к студенчеству и поощрял всякий проблеск старания и понимания. Эти экзамены назывались полу курсовыми или «полукурсовкой». Последние прошли у меня блестяще, хотя для занятий условия были ужасные. Только глубоко за полночь можно было приняться за «науку». Не было и лекций (денег не было, чтобы купить). Пришлось ходить на коллективные занятия к одному тамбовцу Николаю Иванову. Это, правда, облегчало занятия. Времени терялось много на хождение. Занятия часто прерывались пением, иногда и выпивкой. Давали удовлетворение: приятное с полезным. Но экзамены прошли.
- [1] ' П.А. Зилов (1850-1921)- профессор физики Варшавского университета, автор «Курса физики», неоднократно переиздававшегося.
- [2] Дом дешевых квартир Гирша находился по адресу Малая Бронная 15, здесь часто селилисьнедостаточные студенты.
- [3] Аврора - богиня утренней зари в римской мифологии.
- [4] XVI Всероссийская промышленная и художественная выставка.
- [5] Усадьба Щербатовых-Шаховских, перестроенная в 1883-1884 гг. по заказу купцаГ. Г. Солодовникова под театр. В здании размещались «Частная русская опера»С. И. Мамонтова, «Оперный театр Зимина». В настоящее время в здании находится Московский театр оперетты.
- [6] Козиха - район Козихинских переулков, где селились самые бедные студенты.
- [7] Вероятно, имеется в виду улица Старая Живодерка, названная так потому, что располагалась в Живодерной слободе, ныне - улица Красина, расположенная между Большой Садовойулицей и Тишинской площадью.
- [8] Шарль Гуно - композитор, автор оперы «Фауст».
- [9] Эсдек - социал-демократ.
- [10] Шадринск - город на р. Исети, недалеко от места рождения автора воспоминаний - селаКодского.
- [11] Сладкое ничегонеделание (итал.).
- [12] Давка на Ходынском поле во время торжеств по случаю коронации Николая II произошла18 (30) мая 1896 г. Во время давки погибло и было покалечено около 2 тысяч людей.
- [13] Бутырская тюрьма, в которой в конце XIX века содержались политические ссыльные передотправкой их к месту ссылки.
- [14] После поступления в университет Павел Ефимов получал стипендию от Пермского губернского земства в размере 240 рублей в год, которая выплачивалась по третям - за январскую исентябрьскую треть по 100 р., за майскую - 40. После окончания обучения он должен былвыплатить стипендию при содержании от 300 до 600 рублей с ежемесячным процентнымвычетом 10%, при содержании свыше 600 руб. - 20%. Этот вычет должен был выплачиватьсяежемесячно. Сведения из личного дела: ЦАГМ. Ф. 418. Оп. 309. Д. 304. Л. 12.
- [15] М.А. Дейша-Сионицкая (1859-1932)- русская артистка оперы (драмтическое-сопрано),певица, вокальный педагог и музыкально-общественный деятель.
- [16] Л.Г. Звягина (1861-1943)- русская оперная и камерная певица (контральто), музыкальныйпедагог. Солистка Большого театра, профессор Московской консерватории.
- [17] Н.А. Меншуткин (1842-1907)- профессор химии Петербургского университета, автор неоднократно переиздававшихся «Аналитической химии» и «Лекций органической химии».В.Ю. Рихтер (1841-1891)- русский химик, автор «Учебника неорганической химии по новейшим воззрениям».
- [18] Железо
- [19] Медь
- [20] Мышьяк
- [21] Ляпинка - общежитие, построенное купцами братьями Ляпиными, место жительства бедных студентов.
- [22] А.Д. Булыгинский (1838-1907)- профессор медицинской химии медицинского факультетаМосковского университета.
- [23] Презрительное название людей, не относящихся к студенческой среде или людей, занятыхтолько будничными интересами, мещан.
- [24] То был октябрь 1897 г. (помета автора на полях).