Воспоминания

2-ой семестр 1895/6 академический год Эскин“ уходит из 1-й богемы к Олигеру, поселившемуся у курян. «А куряне ти свидоми кме- ти»[1]. Солидный хлопец Л., всегда с лекциями и с вопросом «Правда, хорошо читает Столетов?». «Куница», весьма часто заглядывающий к курянам. В нем уже начинается что-то. Пока же бестолковое недовольство «режимом», скорбное нытье про мужичка, преклонение пред всем, побранным за границей, и писание лилово-фиолетовыми чернилами, преклонение пред подпольным, что запретно и что таинственно. «Невредные девицы» в его быту занимают тоже не последнее место. «Шклярок» и Нивинский - музыкальные ребята. «Шклярок» - кудрявый малый низенького роста, запевающий свеженьким белым тенорком, в черной косовороточке, хлебосол, приветливый и всегда разухабисто веселый.

Нивинский виртуозничает или аккомпанирует, Шклярок запевает: «С песнью звонкой шел сторонкой к любушке моей...»[2] и студенческие. Составляется хор. Орут, кто во что горазд. Сначала как будто музыкально. Но к подъему дело обстоит уже настолько скверно, что публика со слухом спешит умолкнуть или предложить другую песню, более «знакомую». Но и со «знакомой» не лучше. После этого умолкают все, немного разочарованные и принимаются за колбасу. Какофонию вызывает главным образом - Андрюша Эскин, который, не обладая решительно никаким слухом, оказывается всегда пламенным певцом. Довольно внушительный баритон его обыкновенно на полтона идет ниже тенора - запевалы. К довершению беды Андрюша в полной уверенности, что он именно вторит. Не менее нелепый тенор Саши Попова (второго суксунца[3]) заглушает всех громогласных басов особенно в тех местах, где, по мнению Саши, он может показать себя. В заключение и я, не желая отставать от Саши, присоединяюсь к нему со своим басом, и мы вместе выбираем фа и фа-диез так оглушительно, что является хозяйка с просьбой быть «немного потише». Тогда, в случае, если колбаса уже перешла в студенческие желудки, Петя Кыштымов предлагает Шклярку дуэт: «Не искушай». Слов они не знают, в мотиве не уверены, но «вновь изменившим сновидениям» приводит всех в умиление. И даже Андрюша солидно заявляет: «Вот это здорово, черти, ей-Богу». Просьбы повторить вызывают новый дуэт. Но незнание слов всюду является камнем преткновения. Тогда выступает Андрюша, всегда знающий отлично слова всех песен и дуэтов и уверенный, что он так же отлично знает и напев, не могущий выдержать свой баритон. Следует оглушительный рев. Тенор прекращает свои партии. Все смотрят на часы. Оказывается, нужно расходиться.

На «шикарной» квартире в мезонине на Сивцевом Вражке (в Столешниковом переулке), в богеме (Петя Кыштымов, Сашка Попов (суксунец), я, Андрюшка Эскин («Шабрюш»), собирается другая компания. Прежде других появляется Сашка Попов (первый номер, юрист). Начинается рассказ об амурных его похождениях. Тут нет той грязи, которой не изрыгали бы усы этого хлопца. Должно быть, воспитывающее его влияние было велико, что его так любили слушать Петя Кыштымов и Сашка Попов (№2). Какое-то органическое отвращение вызывал он во мне всеми своими россказнями. Это был красивый шатен среднего роста, всегда с закрученными усиками, выбритый довольно тщательно, чистенько одетый. Голос у него был пропитый, сиплый. Лицо немного опухшее обыкновенно. Вранью его не было конца.

В удобный момент, пред уходом, он просил у кого-нибудь денег взаймы (конечно!) до определенного срока. Обыкновенно не платил. К Университету он относился с редким добродушием, находя, что только идиоты и зубрилы могут посещать лекции, а потом заниматься. Мало по малу Петя Кыштымов и Сашка Попов (№2) проникались такими же помыслами. «Зубрить» они будут за несколько недель пред экзаменами. Лекции начали просыпать. Застать кого-нибудь за книгой считалось уже позором для занимающегося. Посещение пивных и трактиров и «девочек» становится условием необходимым. В этом - жизнь. «Ведь, недаром - Увидимся!»

День начинался поздно - в 10 часов. Первые лекции просыпались, хотя накануне, вечером, за чайком намечалось обязательное посещение какой-нибудь лекции. Вот проснулся, только медики (Эскин и Попов) поторапливались в Анатомический театр. Только на лекции

Столетова хотелось приходить вовремя, к началу лекции: нужно было захватить места, иначе пришлось бы восседать «на горе». Сидеть там при моей близорукости значило ничего не видеть, что пишет Столетов. Посещение лекций было крайне отрывочным. Выходя с лекции, делились впечатлением. Оказывалось, что многое непонятно. Причина была единственная - пропуск предыдущего. Прочнее других посещались лекции Тимирязева. И оставалось от них несравненно больше.

Часам к 2-м спешили пообедать. Была студенческая столовая на Сивцевом Вражке, работавшая энергично и предлагавшая свои обеды дешево - за 25-30 к[опеек] обед из 2-х блюд. Вкусный суп, черный непропеченный хлеб и красное непрожареное мясо котлет. Теснота. Остроты. Грязно. Кислятиной пахло изрядно внутри, а щами благоухало на весь Сивцев Вражек. Я шел за другими. Искать лучшего было некогда. При непрактичности этого лучшего было бы и не найти.

Желудки тяжелели, приходила сонливость, и до дому едва дотащились (в Столешниковом была квартира). Быстро густели сумерки. Все валялись с ногами на кроватях, каждый на своей, иногда и попарно. Тут Геркулес нашей квартиры Эскин показывал свои фокусы - в возне с нами, в кидании гантелей, в поднимании стульев и тяжестей. Густела тьма, раздавались голоса изящных горничных снизу, из «барской» половины. «Не нужно ли огня и самовара?». И скоро являлось и то, и другое. И вечер становился радостней.

При случае и без случая шли анекдоты. Чай был «пустой», белый хлеб, правда, украшал и стол и радовал желудки. Пили много и внушительно. После первого же сеанса хлеб исчезал, и чай приправляли рассказами. Сейчас же после чая шли гулять. Мелкий дождь моросит, слабо мерцают газовые фонари. Бульвары (Пречистенский) и шлепающие фигуры. На углу стоят «бывшие» студенты и бывшие люди вообще и просят, догоняя на просторах, быстро расценивая «благоспо- собность» публики и особенно нашего брата студента. Чувство смущения и дать хочется и нечего. А сзади все идет, и все величает «Вашим сиятельством», и слышатся уже иностранные слова... И так пока не поравняется с городовыми. Тогда отстанет, и слышишь все те же мутные слова вдали сзади. А впереди они же, эти же тени и те же «помогите бывшему студенту».

Моросит, моросит студента улица. Идем, беседуем оживленно, изредка встречая знакомого же студента. Чем ближе к Тверской, уже на Никитском бульваре, там чаще «беспокойная ласковость взгляда» на женских лицах. Много, много их на Тверском. Смех, женские взвизгивания, басовитые голоса и раскатистый смех, приставания и оглядывания, жуткая атмосфера... Компания докатывается до Тверской, и сразу замедляет движение. Все то же, лишь краски гуще и бесстыднее. Пресловутые Филипповские пирожки. Наша публика жмется, рассчитывая гроши. Но пирожки соблазняют.

Тем же порядком идем домой. Уже 11 час. Письма к родным, упражнения, Эскин, Кыштымов и Вова А. гантелями, борьба, полоскание зубов, - и занавес дня падает. Крепкий сон без пробуждения, без сновидений. Бодрость и сила утра, и снова начинается то же день.

В Университет нас, естественников 1-го курса, притягивало обаяние Тимирязева и Столетова. Лекции первого мне удавалось иногда целиком записывать. Слушал я его с громадным удовольствием. Столетова мы боялись. Ходили анекдоты про его строгость и придирчивость на экзаменах. Указывали на 50% провалов. Приходилось раздобывать его лекции. Старик не любил своих литографированных лекций, в которых было много опечаток и которые были изданы без его ведома. Но пособия, указываемые Столетовым, были на иностранных языках. И ограничивались контрабандным изданием его лекций или лекциями Соколова, читавшего параллельный курс.

Вечерами Кыштымов иногда подчитывал, я же все еще находился в эмпириях, что-то читал, но что - теперь не помню. В самом начале годе я вместе с Кыштымовым зашел в Университетскую библиотеку. Кыштымов взял Бокля[4], я - «Радиолярии» Эренберга. Весьма усердно я принялся за их изучение. Поводом к этому чтению, кажется, послужила одна из лекций Богданова о простейших и его введение в зоологию.

Лекции А. Богданова были бессистемны, крайне расплывчаты, но слушать его было интересно. Дома иногда хотелось подумать об его лекциях (а также и Зографа), но при всем напряжении памяти не удавалось ничего вспомнить, приходили в голову отдельные словечки, вроде «вот изволите ли видеть», «не ешьте вы этих сосисок», да пухлая фигура профессора, длинная полка, стол, уставленный спиртовыми препаратами, спиртовой аромат старого зоологического кабинета, тесноту, скрипучие стулья, мрак, скудное электричество средь бела дня и педеля, всегда торчащего в вестибюле «Зоологии». Помню Мензбира, глубокую речь, содержательную лекцию, возможность широкого обобщения (ими уже занимались в своих спорах и беседах), прекрасные иностранные атласы, которые демонстрировал профессор за очевидным отсутствием таблиц и пособий, хорошие рисунки на доске, к которым часто прибегал лектор. Подчас можно было передать всю лекцию от края и до края. Помню «ученический вид» аудитории, несколько небрежный вид спины лектора, его набок съезжающие галстуки. Но умные проницательные глаза тоже не забуду, и всю его такую статную фигуру. «Введение в зоологию» наверно в памяти у всех его слушателей. Как и другой курс «сравнительная анатомия».

Анатомический театр привлекал своей специфичностью, «жутью», новостью впечатлений, далекостью от учебы. Первое впечатление было жуткое. Подавлял не вид, а невыносимый запах, острый до дурноты. Тщетно боролся я с собой, заставляя себя пройтись по зале до конца, поговорить с товарищами. Новичка бравировали, стараясь показать, как им легко в этой специфической атмосфере. Так вели себя и ближайшие товарищи. Я так и не переборол первого впечатления и не скрывал его. Эта ли неудача или трудность для естественника получить место работы в театре - но работать на трупе мне не удалось. Зато с наслаждением провел курс добровольных занятий на костях. Сотня- другая зубрящих по костям остеологию Зернова, кости на цепочках привязанные к столам, коллективная работа с каким-нибудь злоклятым медиком - еще отчетливо помню. В свое время этот отдел знал я недурно.

Лекции Зернова бледно отпечатались. Читал он гладко, несколько театрально, всегда близко к своим лекциям, всегда сухо. Препараты были хороши, хотя издали мы смотрели на них с верхов своего амфитеатра. От трупа попахивало спиртом. Лектор был в безукоризненно белом халате. В руки ничего из препаратов не попадало. В перерыве и после лекции ассистенты не позволяли подойти близко к препаратам. Доходило до столкновений с этими чересчур ревнивыми охранителями (инцидент Щербины).

В конце 90-х годов внешность Университета была совершенно непохожа на современную. За старым зданием Университета шел обширный двор, поросший старыми деревьями довольно беспорядочно. На этом дворе, ограждая его, шли отдельные корпуса: анатомического театра, старого здания с геологическим и минералогическим кабинетами и аудиториями, лабораториями химии, агрономической и технической и канцеляриями, и под прямым углом к этому корпусу (выходящему на Моховую) шел другой корпус с лабораторией, кабинетом, аудиторией медицинской химии, отдельные Тимирязевские (анатомии и физиологии растений), отдельно сравнительной анатомии, затем шли ворота с примыкавшими к ним ветхими убогими полуразвалившимися лачужками времен далеких. Эти, обращенные под службы, здания выходили на Долгоруковский переулок. Они как-то внезапно прерывались, и вдруг возвышался чудный корпус химической лаборатории (общей с органической, качественного и количественного анализа). Корпус этот создан трудами покойного В.В. Марковникова. Далее шло тесное и невзрачное здание физической лаборатории. Несколько внутрь двора и в одном порядке с Химическим корпусом выделялся технологический корпус, одно из лучших зданий Университета.

Студенты-естественники в былые времена первый свой визит (после студенческой канцелярии, приема у ректора) делали в химический корпус. Там был настоящий лагерь педелей и субов натурализма. От педелей и субов получали виды на жительство, расписания лекций, входные билеты на лекции и прочее, слонялись по корпусу, заглядывая с видом новичков в разные лаборатории, отыскивали земляков. Педеля из вестибюля корпуса неукоснительно блюли за чистотой формы, за цветом брюк и тужурки. В 1-ый год я имел обыкновение показываться в серых брюках, донашивая гимназическое. Горячился, спорил, но, в конце концов, был изгоняем из корпуса. А вскоре опять являлся в серых гимназических танах и старых отцовских сапогах (коллеги звали их почему-то гомологами) и объявлял решительную войну педелям. Но результат этих стычек с педелями был все один.

В вестибюле корпуса висело множество объявлений. На почетных местах висели официальные объявления, а пониже, на черных досках шли листы, четвертинки, клочки и другая рвань. На них чего- чего не было, но все обязательно проходили чрез цензуру педелизма. Из своей клетки в вестибюле педеля зорко наблюдали за всем, что делается. При скопе сейчас в толпу вмешивался и педель. Разговоры затихали, если, действительно, таили зерно конспирации. Толпа расходилась, чтобы «скрыться» подальше от «ока». Вестибюль и «кулуары» химического корпуса были поистине клубом натуралистов, и следить было за чем. Педеля, как ходила молва, были ставленниками охранного отделения. По положению служения, по роли своей они были чуть что не начальство над студентами и правой рукой субов и охранки. В начальство они превращались уже и потому, что они именно отмечали посещение лекций «крестами». Они нередко выгибали длинную линию «крестов» у таких фамилий, носители которых по целым годам жили в Нижнем или других местах, от Москвы весьма удаленных. Такая аккуратность посещений достигалась простым предложением рубля или другой монеты на зубок педелю. Наоборот, политически подозрительные обыкновенно оказывались и неаккуратными поборниками науки.

Лекции они посещали, но педеля как-то все их не замечали, как они проходили в аудиторские двери, у коих и стоял синий педельский мундир. В случае шума в аудитории педель вставлял свой нос, а нередко и появлялся в аудитории. Тогда раздавалось шиканье и свист, но педелей этим удивить было нельзя.

Помню, что один педелек, маложавый на вид и определившийся недавно и еще не полированный студенчеством пробовал «замечать»: «петь нельзя» или «здесь курить не полагается», «прошу поддержать порядок». В ответ на это шла уже буря из аудитории. Характерно, что заподозренные в шпионаже студенты были в каких-то таинственных сношениях с педелями. Самая близость к педелям была, конечно, в глазах студенчества весьма подозрительной для студента. Не подлежит сомнению, что педеля, уже при первом появлении в Университете студента знали, кто это такой и что он такое. Это достигалось простым способом. На каникулах педелям 1-го курса вменялось в обязанность знать в лицо карточки подавших прошение при поступлении. С нравственным обликом поступающих знакомились по тем характеристикам, которые конфиденциально давались средними учебными заведениями Университету. Характеристики эти поступали педелям на штудирование. Странно только, как справлялись с этим довольно деликатным делом педеля из полуграмотных жандармских писарей.

Особенно заметной становилась деятельность педелей при студенческих волнениях, но о сем ниже.

В химическом корпусе из первокурсных профессоров читали свои лекции - неорганической химии А.П. Сабанеев, «периодическая система элементов» А.Н. Реформатский. Лекции первого были скучноваты и тягучи, с демонстративной стороны обставлялись недурно. Ассистировал на этих лекциях князь Волконский. И лектор, и ассистент удивительно дополняли друг друга. Профессор всю химию сводил к «взрывным» и особо эффектным реакциям. Ассистент имел всегда про запас один-другой «взрывник». Когда князь с особым блеском демонстрировал свой «взрыв», профессор простодушно сообщал аудитории «вот у него и взорвало» или «оно, знаете, сильно взрывает». Если же это случалось невпопад, то профессор замечал с укоризной: «Эк вас разорвало-то некстати» или «Уж опять не вытерпели?». А иногда профессор со своим ассистентом едва успевали повернуться спиной к приборам и аудитории. Делали они это артистически. Если случалось князю чихать, кто-нибудь из аудитории приветствовал: «Салфет Вашей милости». На это князь немедля отвечал: «Похвала Вашей чести». В перерыве между лекциями разговоры были и совсем простые: «А, ведь, предкам-то Вашим, Ваше сиятельство, хлористый азот и во сне не снился». На это князь отпарировал: «Да-с, их-то дело было поприличнее и почище, чем наше с Вами». В довершение ансамбля Сабанеев так говорил, что казалось в горле у него сидит специальная хри- пучка, тянул, помахивал около физиономии ручкой или тащил галстук на сторону. Видно было, что чувствует он себя крайне смущенно.

Реформатский читал блестяще, чудная дикция, большое содержание. В узком курсе своем он умел охватить всю химию. Курс его был необязательный. Но записывались очень многие, а многие ходили и без записи. Писал много формул на доске, и математики в его химии было много. Демонстративная сторона страдала. Редко покажет в пробирочке реакцию или прибор без действия. Что тому было причиной - сказать трудно. Вероятнее всего - приват-доцентура, несостоятельное положение, зависимость от химических генералов. Помню экскурсию с ним на Прохоровскую мануфактуру, завтрак в ресторанчике, его речи и рассказы из химического мира. Был он удивительно живой собеседник, общительный, интересный. Красивое лицо, сверкающие глаза, роскошная шевелюра, сочный, здоровый голос, мягкие, красивые манеры и простота. Все это привлекало к нему студентов. Рассказывал он о своей ученой дорожке. Много он взял от придирок покойного В.В. Марков- никова, назначившего ему тему для пробных лекций «Токсины и птомаины». По чистосердечному признанию, если бы не Сеченов, был бы мат. Но отзывчивость Сеченова спасла начинающего лектора. Физиолог указал массу доступной литературы, и триумф для Марковникова вышел полной неожиданностью.

Здесь уместно отметить общее впечатление от 1-го года студенческой жизни в академическом отношении. Приятно было чувствовать себя свободным человеком по сравнению с годами гимназической учебы. Там же все основано на страхе и подчинении. Здесь - свобода и самостоятельность. Обязательное вставание в 7 часов утра, торопливое умывание и еда и «бег» и гимназию. Нервный холодок и вечная приподнятость. Повелительные окрики «Санька» и осаживание. Звонки и учитель с журналами. Учителя и звонки. Сиденье «тишайшее». Списывание и тонкий подсказ. Нахальство и раскатистый смех на уроках преподавателей «слабых» и «добрых». Пыльные серо-синие классы. Тяжелые гимназические лямки, более всего страшные своей монотонностью. Дома - страх завтрашнего дня. Тот должен спросить, у другого подходят сроки спроса. Сон под книгами. Чтение чего угодно, только бы не проклятых учебников. Тетка как Аргус бдительная, но ничего в учебе старших классов не понимающая. Но подозрительная.

Здесь - с прохладцей встаешь. Побалтываешь. Товарищи покурят. Не спеша соберут свои жидкие тетрадки и растрепанные «анатомии». Идут быстро улицами, всего всматриваясь в городскую жизнь. Нет страха, что кто-то «потянет» и будет тягать без конца. Есть экзамены, но еще далеко. Есть необходимость подчитать, но «успеется». Сегодня вечером театр или товарищи, или бархалка, или какое-нибудь неожиданное приключение. Знакомство с первыми лицами из молодежи, с кем столкнет судьба. И все с ленцой, и все мило.

Потом стала поражать и в академической учебе ее крайняя сухость. Профессора жарят во всю Ивановскую, как снявши ноготь молодые приват-доценты. И все надо слушать, и всех слушать, слушать без конца. Что, к чему, зачем? Редко пройдет пред глазами замысловатая таблица или модель, или предмет. А факты копятся, и уже от них трещит голова, и все настойчивее вопрос: «Да на что факты нам? И как, и куда их прилаживать?». Но все читают, все зачитывают. А «товарищи» слушают, все слушают. Хотелось бы работы, маленькой работы! Этого не было и в помине, практика отсутствовала. Отсюда знание выходило немногим отличное от гимназического. Как ни странно, но сходство между двумя учебами, гимназической и университетской было велико.

Но другая была общественная среда, и это выручало все. И выручала, прежде всего, молодость...

В самый разгар этого года, около Рождества, компания наша, поселившаяся на Сивцевом Вражке, в д. Манежки, против Старой церкви (я, Кыштымов, Попов Александр, Эскин Андрей) вдруг обнаружила, что прогорает. Квартира оказалась дорога. Начались поиски. Обошли в общей сложности пол-Москвы. В районе Бронных и Тверского бульвара была снята квартира - 2 комнаты. Меблированы плохо. Высокая, просторная. На Богословском переулке, рядом с церковью знаменитого Ивана Богослова[5] в угловом доме (дом не то просвирни, не то вдовой попадьи) была наша квартира. Содержали ее странные молодые люди - два брата - один прапорщик запаса, без определенных занятий, другой - без определенного социального положения тоже. Особенно памятен последний - среднего роста, с гамнемичным[6] бледным лицом, одет всегда ужасно, как «с Хитровки»[7], он исполнял все по дому, таскал дрова и воду, топил печи, готовил обед, убирал в комнатах, мирил пьяных жильцов, ухаживал за лентяем братом, отдувался перед полицией, ибо квартира оказалась вполне «студенческая», населенной одними студентами даже без прислуги.

На этой-то квартире и разыгрались главные события года. Рядом с нашими 2-мя комнатами, где поселилась наша коммуна[8], жили в небольшой комнате 2 студента - юрист и медик. Юрист был родом с Дону - черный, со здоровенной бородой, высокий, сильный, с хорошим, низким голосом, великий знаток украинских несколько по-детски переиначенных песен. Медик был среднего роста, блондин, худощавый детина уже не первой молодости. Фамилия его была Морозов. Он мог страшно много пить и еще более того безобразничать в пьяном виде. Голос у него был сипловатый, какой-то странный, как будто пораженный болезнью. Он должно быть когда-то хорошо пел. И теперь в хору он был незаменимый человек. Теперь его голос был довольно чист (как это ни странно при сиплом обычно разговоре) и высок, и подвижен. При случае он мог петь и величайшей октавой. Этим фокусом обыкновенно поражал новых знакомых. Слух он имел великолепный. Умел составить хор. Воля в этом тщедушной на вид человеке была большая. Оба эти «хлопца» (как говорил Донец) ничего не делали по наукам, от всей души презирали «зубрил». Морозов рассказывал всегда что- нибудь азартно. Если вскользь подходил к академической науке, то всегда ввертывал анекдот, как такой-то студент оплел Огнева или Зернова. Увидав у нас учебники и лекции по физике, он так и залился сиплым смешком. «Ну, и что же! Выучим и будем умниками? Паи? Ха, ха! Все равно, провалитесь, коллега, у Столетова. Нет, ты сумей, не уча, ответить! Вот так-с, с кондачка! Нужна, брат, находчивость! На кой прок эта физика нам, медикам? Насыщенные пары да ненасыщенные пары! Да, Господь с ними!»

Жил он, неизвестно, на какие средства. Кажется, за счет своего сожителя. Впрочем, платили ли они аккуратно нашим странным хозяевам - и это было покрыто чернейшим мраком.

Во 2-ое полугодие живее пошло общение. Прежде всего, познакомились с соседями. К вечернему чаю обыкновенно сходились все жильцы, а нередко бывали и хозяева, особенно отставной прапор. Он умно слушал, к делу подавал свои короткие реплики, как-то торопливо посмеивался. Но вот по вечерам обыкновенно стали появляться то один, то другой знакомый коллега. Конечно, появлялись чаще прежние знакомые, земляки. Сашка Попов № 1, Олигер и Эскин А., куряне («свидоми кмети»). Но вот и новые, ранее редко бывавшие или совсем не бывавшие в нашей компании: Дерябин Викторин (естественник, екатеринбуржец), Чердынцев Владимир (естественник, пермяк), Абрамов Александр (медик, нижегородец), Медведев (медик, нижегородец), Первушкин (естественник, екатеринбуржец), Иконников (филолог, екатеринбуржец).

Странно, что ни одно женское лицо не появлялось у нас. Единственное женское знакомство - это барышни Чердынцевы - Ольга и Елизавета Федоровны, кузины Чердынцева Владимира (из Осипских Чердынцевых). Одна из них, Ольга, приехала в Москву в надежде получить музыкальное образование и поступила в Филармоническое училище[9] («в Филармонику») по классу пения. Другая сестра, кажется, только сопровождала младшую, Ольгу, в Москву. Происходили из некогда весьма богатой семьи, теперь проживавшей состояние. Поселились они страшно далеко от нас (с ними и Петей Кыштымовым я и приехал впервые в Москву), где-то на Долгоруковской, в «Подвлеках». Младшая сестра не получила систематического школьного образования. Кыштымов взялся ее обучить русскому и истории, я - математике. Я приходил со своей учебой раз в неделю, кажется, платили рублей 10 в месяц мне и столько же Кы- штымову. Но ходьба была ужасна. Занятия были не совсем удачны. Нужно было пройти арифметику в полном объеме, знаний у барышни не было элементарных, у меня же не было умения готовить ее интенсивно, в короткий срок, задачи кончались слезами, а бывало, что ставили в тупик самого педагога. Как-никак, а вперед все же продвигались. Изредка я, Кыштымов, Попов № 2 и Эскин А. бывали у них. Нас, пролетариев, весьма поражала уютность их быта и роскошь обстановки. Было много пения, даже дуэты пели Кыштымов с Ольгой. «Как цветов аромат в душу льется живого отрадой...»[10] что- то в этом роде. Было много сладких романсов. Публика кричала «браво». Я гамлетовски молчал, конечно, отрицая «эстетику». Когда же составляли хор, то робко подтягивал из своего угла. Было много визгу у барышень и смеху. Петя Кыштымов изощрялся в остроумии на окружающих (и на покорном слуге). Не отставал в неуклюжих шуточках и С. Попов и Эскин. Олигер и я безмолвствовали. «Лю- бовь-то зла, полюбишь и козла» - образцы экспромтов. Чаю выпивали много. За чаем веселья прибавлялось. Но было что-то неловкое, угловатое и натянутое. Надтреснутое было это веселье. Отчего?

Мало было женского общества. Кругом. Мы же жили бытом «Сечи».

Я чувствовал себя лучше, когда приезжал погостить к сестрам в Москву брат их Сергей Федорович, студент-медик последних курсов. Был он симпатичен своею скромностью и тем, что не считал денег. С его приездом вечера у сестер были оживленные и обильные. Особенно шумно и торжественно встречали с С.Ф. новый год (1897). Останавливался он в нашей компании, иногда в хорошем купеческом подворье в «Горах». Тогда бывали все вместе в театре. Билеты на всю компанию и за свой счет, конечно, покупал Сергей Федорович. Скромно сидел среди нас. Много раз смотрели вместе с ним Островского в Малом и у Корша[11]. Прислушивались к оценке игры и к производимому на него впечатлению присматривались. Показывали ему Москву. Ходили по музеям, галереям, осматривали древности, дворцы и храмы. Уставали страшно. Но болтовне и смеху не было конца. Вместе обедали в сомнительной столовке. И за все платил Серей Федорович. Петя Кышты- мов и Попов обыкновенно выступали критиками поедаемых блюд. Но Серей Федорович решительно не допускал далеко заходящей критики, не любил шуму и внушительно восклицал: «За все плачу!». Появлялся

С.Ф. и позже на нашем горизонте, но в 1-й год его приезд из Казани особенно запомнился. Он любил беззлобно подшутить. Вот диалог с его участием.

Эскин Л.: «Что это, Петя, у вас, химиков, много уж очень бородачей?»

Петя Кыштымов: «Да и у вас, медиков, не мало. А что?»

Эскин Л.: «Да та, очень уж глупы, эти бородатые дяди- да вот...».

Я «Смотри, Андрюша, у тебя-то у самого борода густо пошла».

Сергей Федорович: «Крепко подковал. Уж выучился в Москве-то».

Посмотрел он однажды на меня, и, не стесняясь присутствия женского пола, промолвил почему-то: «Можешь производить». Рассказывал курьезы про казанских «барабасов» (вольные извозчики из татар, зимой из соседних к Казани татарских деревень появляются они с розвальнями, возят страшно дешево, кажется, дороже 10 коп[еек] нет у них и цены, сбивают все таксы и всю проездную расценку по городу).

В том году кончил С.Ф. Казанский Университет лекарем cum ех- imia laude,[12] думал в Москве или Казани открыть лечебнику на паях, но вместо всего этого поступил на следующий год в Петербургский Горный Институт и умер еще через год от неизвестной мне причины.

Посещение С, С. Фед., вся компания, встреча там с Мутиным (ученик Филармоники, певец-земляк, с чудесным basso baritonole, впоследствии оперный певец, к сожалению, рано умерший, и, кажется, катастрофически).

По случаю именин или еще по какой причине сотворилась импровизированная вечеринка. Много на ней было народу: вся наша компания купно с соседями и хозяевами, Эскин и Олигер, Дерябин, Чердынцев, А. Попов № 1, Первушин, Абрамов и еще, теперь не помню, кто. Началось честь-честью. Тщедушный хозяин наш принес самовар, булки, колбасу, сыр. Чай прошел в оживленных разговорах. Разбились на отдельные группы. Помню, что в одной группе, где участвовал и я, Викторин и Петя разглуздывали вопросы о свободе воли. «Детерминизм» висел в воздухе. Спорили горячо и, казалось, убежденно. В пылу разговора не заметили, как появились пиво и водка. Почему-то установлен был обычай далеко не в пользу свободы воли. Сразу наливались рюмок 10 водки (и других сосудов, за неимением рюмочного комплекта) и все подходили или должны были подойти и охищали. Помнится, пили далеко не с равной охотой. На 2-й или на 3-й рюмке проявились увиливающие (я, впрочем, нашел способ иного рода, хотя и не оригинальный - брал рюмку, удалялся за спины особенно энергично спорящих и выливал надоедливый в ту пору напиток или прямо на пол, или в жалкий цветок, или на брюки спорящих - и без скандальных последствий). Увиливающих тянули к столу, наливали на особицу и заставляли пить, во что бы то ни стало. Подвыпившие были жестоки. После долгих от- некиваний и отказов упорствующие пили противный напиток или переходили на пиво, или наливку или другой более тонкий спири- туоз. Помню, с каким восторгом Саша Попов № 1 под аккомпанемент Попова № 2 и П. Кыштымова распространялся о качестве Дол- говки, Поповки и Смирновки

«Сам непьющий, а пью,

Мне найдись хоть соперников до ста,

Я не только Москву, всю Россию пою,

Петр Смирнов у Чугунного моста»

Сашка поднимал бутылку со Смирновкой выше своей головы и, зажмурив глаза, как кот, тихонько качал головой. И в то же время я мысленно подсчитывал, сколько рюмок противного зелья осталось непотребленными, и, деля на участников, определял свою долю.

Почему-то всегда на этих студенческих попойках масса с большой охотой занималась или анекдотами с подкладкой довольно нескромной или воспоминаниями из гимназической жизни, сводимой, впрочем, тоже к анекдотам или делились впечатлениями только что пережитого из московской жизни. И только последняя сторона была содержательной. Анекдоты, хотя и были обильны, но по содержанию мне были противны, и рассказывались весьма неумело. Обычно рассказчик, дойдя до соли, хохотал больше других и прежде других. Рассказчиком хотел быть всякий, и рассказывалось часто уже известное и переизвестное. К сожалению, зуд рассказывания овладевал и мной. И едва ли мои произведения были из самых удачливых.

Из гимназической жизни вспоминали обильно. Сопоставления, сравнения только и шли одно за другим, прерывая друг друга: сходился парад из разных провинциальных школ. Приводились случаи поистине гомерические. Казалось бы, вещи невозможные, анекдотические. А, ведь, несомненно, были. Если приукрашены, то в основе была все- таки правда. Чем же объяснить такую несообразность? Ужасна была школа. Допотопная, архаическая, она ни в ком из окончивших ее не вызывала сочувствия, слова одобрения или благодарности. Вот почему все наши рассказы из гимназической жизни переходили в анекдоты.

Под шум оживленной беседы незаметно опьянели. Пели много и нестройно. Собеседники разгорячились, жестикуляция все больше и больше заменяла слово. Споры были пестры и несносны со стороны. Крик и шум стояли страшные. И в разгар пира послышался стук в дверь. Блондин-хозяин отворил и сейчас же отскочил назад. «Полиция!». - «А что им нужно?».

  • - Только что приказано узнать, что у Вас тут такое, по какому случаю собрание?
  • - Гони их в шею всех! - Кричали наиболее воинствующие. Но вмешался в дело прапор. Затворив дверь, он вышел к полицейским и, вероятно, объяснил, что дело хотя и шумное, но «основам» ни мало не угрожает, и что скоро наступит естественное успокоение. Полицейские ушли.

Эскин и Олигер, собираясь уходить, вышли на улицу и констатировали присутствие городовиков[13] [14] на улице и под окнами нашей квартиры. Конечно, коллеги возвратились и взбудоражили всю честную компанию. Тотчас на улицу выбежал Морозов, Донец, а за ними высыпали все. Донец первый пустился в объяснения с городовиками. Требовал, чтобы ушли, и выдавал себя почему-то за племянника обер- полицмейстера Власовского . «Я граф... Ступай на Бронную! Живо! А не то сейчас же по телефону и тогда пристава по шапке, а не только что тебя». Кто-то убежденно распространился о том, что не дадут справить и именин. Всюду, видите ли, мерещится крамола. На улице собиралась толпа. Появилась и домохозяйка, честная просфирня. Старуха вцепилась в несчастного нашего хозяина-блондина и, кажется, уже следовали угрозы о «немедленном» оставлении квартиры.

Я и Попов № 2, воспользовавшись случаем, провозглашали в довольно высокой тесситуре «Vive la France! Vive la republique!»[15]. Я, кажется, уже выбирал Fis. He отставал и Попов. Морозову пришла мысль затянуть хоровую «Эх ты зимушка-зима! Холодна больно была!».

  • - Это что же-с? Скандал?
  • - Так, вы господа-студенты скандалить?

И уже городовики заливались, как курские соловьи - свистели. И на свистки бежали дворники и городовики, подхватив свои селедки[16].

Неизвестно, чем кончилась бы вся эта история, или вернее - известно чем - разбирательством в участке и протоколом.

Но в дело вмешался прапор и начал с того, что загнал отчаянных любителей высоких нот в квартиру. Хор расстроился и повалил обратно. На улице остались прапор, блондин-хозяин, Донец, Морозов. Объяснения окончились удовлетворительно, протокола не составили, городовики удалились «на Бронную». Пение вновь возобновлялось, но тотчас же развалилось, тем более, что кто-то ушел таки по домам. Публика поговаривала уже о шествии по бульварам. Но внезапно взоры всех устремились к странной картине - в передней я на полу хватаю за ноги Попова № 1, а он очень быстро вокруг меня перемещается. В руках он держит студенческую шпагу, неизвестно откуда появившуюся. Намерение у него очевидное - пронзить мне живот и лишить живота. И все это происходит почти бесшумно. Все бегут в переднюю, и Викторин удачным боксом выбивает орудие из рук Саши. После сего я, как ни в чем не бывало, встаю и ухожу умываться. Почему и что еще долго волнует товарищей. Саша предлагает только «бульвары». В это время Петя, выпивший много материалу без всяких реплик, изрыгает весь этот материал тут же среди собравшихся. Не знаю, куда девались все - по домам или по бульварам. Но в комнате остались я, Петя и хозяева. Прапор ушел спать. Я с блондином уложил Петю и намочил голову мокрым полотенцем. Я улегся на постели у блондина. Последний, вооружившись длинной шваброй, долго возился с приборкой испакощенной комнаты. Наконец, мы с ним мирно уснули, не раздеваясь, на одной постели.

Вслед за Викторином стали появляться и другие екатеринбуржцы. Из них помню Корнилова (так называемый «поштенный») и Кога- нова, очень талантливого юношу, рано угасшего от чахотки. О «по- штенном» речь еще будет тоже. И Блинова.

Однажды я в перерыв между лекциями познакомился, разговорившись со случайным соседом по месту. Это был рыжеватый блондин, несколько близорукий. На другой день или немного позже я, проходя по коридору «Тимирязевского» корпуса, увидел своего нового знакомого. Заговорил с ним. Тот приветливо отвечал, и беседа завязалась. Через некоторое время оказалось, что я прискорбно ошибся. Новое лицо, правда, тоже рыжеватый блондин, лишь весьма отдаленное имел сходство с «новым знакомым». Последний так и не сделался знакомым, не помню его и фамилии. Между тем тот, к кому я ошибочно подошел, приняв его за «вчерашнего» знакомца, - запечатлелся навсегда. Это был Лев Наумович Горвиц. Он зовет меня к себе. В доме, где он жил, долго помещалась потом гимназия Щепотьевой - где-то близ Воздвиженки. Дом-особняк весь принадлежал Горвицам. В нем была отдельная комната, очень удобная и просторная, где и жил Лев Наумович. Вся обстановка не походила на студенческую. Но хорошо подобранная библиотека обличала в хозяине интеллигента, много работавшего над собою. Было много нелегальной литературы, особенно по толстовству. И разговор наш начался с Толстого. Я в то время мало знал Толстого-философа и моралиста. Горвиц дал мне «Исповедь» и «В чем моя вера». Этим раскрылся передо мной новый Толстой. Горвиц не любил много говорить. Говорил просто, сразу располагая к себе самой манерой разговора, искренностью и правдивостью. На академические дела точка зрения была у него удивительно здравая. Большого толку от всей нашей учебы он не ждал, но ценил самую университетскую среду и особенно московское студенчество тех времен. В общем взгляде «на вещи» с ним можно было не согласиться. Узнавши его ближе, я увидел, что у него определенной точки зрения нет. Он и я много раз обменивались посещениями. Позже он подошел ко всей компании пермяков очень близко. И я гордился, что это я притащил «москвича». Горвиц кончил гимназию (кажется, 54-ю) на углу Поварской. Кроме Москвы ничего признавать не хотел и говорил с особым вкусом: «я - москвич» (выходило у него как-то «москвиц»).

Терпеть не мог он физики (а, вернее, - Столетова). Готовился к экзаменам весьма серьезно. Через Горвица познакомился еще с одним «москвичом» - Юрьевым. Это был толстый господин. Он поговорить любил, но больше болтал о профессорах и студентах. Часто встречаясь на первых курсах, позже я потерял его из виду.

Знакомство со Л.Н. было тем элементом духовного родства, которого не доставало мне в других. К этому времени вполне созрела моя собственная «философия». Мысли в то время поглощали всего меня. Началось же это раньше - с 5-го класса гимназии, почти тотчас по смерти отца.

  • [1] Строка из «Слова о полку Игореве».
  • [2] Строка из народной песни «Что так скучно, что так грустно».
  • [3] Суксун - поселок в Пермском крае.
  • [4] Вероятно, имеется в виду самый известный труд Бокля «История цивилизации в Англии»,неоднократно переиздававшийся в России.
  • [5] Церковь 17 века, уцелела после 1917 г., в настоящее время действующий храм Русской Православной Церкви, находится по адресу: Богословский переулок, 4.
  • [6] Видимо, имеется в виду, анемичным.
  • [7] Хитровка, Хитров рынок - Хитровская площадь в Москве, одно из самых криминальныхмест дореволюционной Москвы.
  • [8] Прим, автора: Нужно заметить, что один из бывших коммунаров отпал, именно Эскин Андрей, поселившись с товарищем по гимназии выпуска 1895 г. Олигером В.
  • [9] Судя по всему, имеется в виду Музыкально-драматическое училище Московского филармонического общества, ныне - ГИТИС,
  • [10] Строка из романса «Задремал тихий сад»
  • [11] Русский драматический театр Корша, ныне его здание занимает Театр наций.
  • [12] С отличием
  • [13] Городовой - низший чин полицейской стражи
  • [14] А.А. Власовский - обер-полицмейстер Москвы в 1891-1896 гг., уволен в связи с признаниемвиновным в трагедии на Ходынском поле.
  • [15] Клич Великой французской революции
  • [16] Здесь селедки - сабли, которыми были вооружены городовые
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >