З ОТ НЕБЫТИЯ К БЫТИЮ
ОТКУДА ЗНАЕМ МЫ О КОНЕЧНОСТИ МИРА?
Когда мы говорили о верованиях доисторического человека, то практически не касались представлений древнейших людей о происхождении мира видимого и невидимого. Внеисторические люди, современные нам неписьменные народы, уделяют сравнительно мало внимания космогоническим вопросам, предпочитая начинать разговор не с момента творения мира, но со времени оформления его духами[1].
Космогонические и теогонические представления столь абстрактны и сложны, что на основании скудных археологических находок воссоздать их невозможно. Даже художественно они могут отображаться только в символических, весьма условных образах, первообра-
зы которых мы ныне, как правило, не в состоянии распознать. Да и сами символы безусловно соотнести с представлениями о творении мира редко удается. Но можем ли мы утверждать равнодушие древнейшего человека к проблеме космогенеза лишь исходя из того, что эти вопросы мало занимают ум современного дикаря и не отпечатались в археологическом материале палеолита и неолита? Отметим, кстати, что распространенные, особенно в позднем неолите и мегалите, солярные и астральные символы собственно к творению мира никакого отношения могут и не иметь — ив современных религиях, и в прошлом солнце, луна, звезды сами по себе были и остаются излюбленными образами божественного, знаками инобытия. Их изображения еще не свидетельствуют нам, что древний художник и современные ему зрители задумывались над вопросом, откуда мир, кто вывел на небо звезды, с чего началось все разнообразие жизни, как воздвиглись горы, потекли воды, пошли в недостижимой высоте дневное и ночное светила. Мысли о том, что мир имеет начало, что он не вечен, что есть некое состояние, противоположное нашей бы-тийности, которое мы, заключенные в бытие, способны определять только отрицательно, как не-бытие, и что это не-бытие и есть причина нашего бытия, — мысли эти отнюдь не просты и потому, по мнению многих ученых, сами собой на ум прийти не могут. «Хотя мысль о том, что мир имеет какое-то начало, прекрасно известна нам, она в действительности достаточно необычна, чтобы принимать ее, — писал в начале статьи „Древние передневосточные космогонии" С. Г. Ф. Брэндон и продолжал: — Ясно, что она не может основываться ни на каком человеческом свидетельстве, современном событию (т. е. творению мира. — Авт.), и не самоочевидна. Мы знакомы с ней с детства, поскольку в христианской традиции культуры, взрастившей нас, она издревле занимает видное место. Но, непосредственно обратившись к собственному сознанию, мы тут же заметим, что противоположной мысли, а именно что мир существовал всегда, придерживаться нам более естественно. Наш опыт окружающего мира свидетельствует в пользу его сущностной незыблемости и саморазвития. Перемены, происходящие в мире, такие как смена дня и ночи или последовательность времен года, оставляют впечатление вечного круговращения. Когда мы обращаем взор на мир, в котором живем, на его горы, равнины и моря, мы не замечаем ничего такого, что бы свидетельствовало нам, что когда-то этого мира не было вовсе и что он создан ex nihilo, из ничего»[2]. В отличие от Брэндона, выросшего в «христианской традиции культуры», наше поколение имеет опыт интеллектуального развития в условиях тоталитарной идеологии безбожия, господствовавшей в нашей стране, в том числе и в системе образования, на протяжении семи десятилетий. И вот что удивительно: выросшие в нехристианской и даже вовсе в нерелигиозной культуре, мы и наши сверстники мучительно и с трудом осваивали в школьные годы догмат о бесконечности и беспредельности Вселенной, обязательный для марксистской философии. Нечто в нашем уме сопротивлялось этому, по словам Брэндона, самоочевидному утвержде-
ниЮ; нечто заставляло представлять какой-то предел, какое-то великое начало. Нам тогда казалось, что за пределами времени и пространства погруженной в черноту ночи Вселенной ровно сияет действительно вечный и беспредельный золотой свет. И теперь, размышляя над тем детским опытом, задаешься вопросом: откуда это переживание, в чем причина такого склонения совершенно чуждого какой-либо оформленной религиозности ума? Что это — родовой, ушедший в бессознательное опыт христианской культуры, или житейское представление об обязательной причинности любого явления и вещи, или смутное переживание собственной нашей земной начальности и конечности? Ведь мы твердо и безусловно знали, что не всегда были и не вечно пребудем на этой земле. А может быть, это — стихийное ощущение несовершенства, темности нашего мира? И из этого ощущения рождалось чувство, что такой мир не может быть бесконечным и беспредельным, что он не более чем прореха в абсолютно совершенном бытии, знаменовавшемся для нас ровным сиянием немерцающего светолития. Не было ли и у древнего человека подобного переживания? К сожалению, мы вряд ли когда-нибудь с научной достоверностью сможем объяснить, почему наши далекие предки вопреки очевидным фактам незыблемости гор, бесконечного чередования дня и ночи, зимы и лета упрямо свидетельствовали о созданности мира, о его начале, бывшем когда-то, «во время оно». Но о самом таком воззрении древних мы можем говорить с большой убежденностью. Размышляя над значением для реконструкции доисторического религиозного мировоззрения первых письменных текстов человечества, Мирча Элиаде писал: «Как только первые тексты дополнили собой археологические свидетельства Переднего Востока, мы видим, сколь существенно они раскрывают мир смыслов древнего человека, указуя не только на его сложность и глубину, но также и на то, что эти смыслы уже в течение долгого времени (до их письменной фиксации. — Авт.) являлись объектом напряженного созерцания и переосмысления. Порой эти смыслы в первых текстах человечества оказываются уже темными и почти невразумительными, в некоторых случаях самые ранние из доступных нам текстов являют собой какой-то приблизительный пересказ творений религиозного гения незапамятной древности, к моменту их письменной фиксации давно устаревших и полузабытых»[3]. Если мы обнаружим в древнейших египетских писаниях размышления о творении мира, пусть, как предупреждает знаменитый религиевед, «темные и почти невразумительные», мы можем быть уверены, что они суть наследие многих и многих тысячелетий доистории, созерцания которых проявились для нас в мону-ментализировавшемся слове египтян.