Фе дон (перевод В. Н. Карпова)
В диалоге участвуют СОКРАТ
ЭХЕКРАТ из Флиунта, пифагореец ФЕДОН из Элиды
АПОЛЛОДОР КЕБЕТ, СИММИЙ, фиванцы, ученики пифагорейца Филолая
КРИТОН — афинянин, друг и ученик Сократа ПРИСТАВ КОЛЛЕГИИ ОДИННАДЦАТИ СУДЕЙ
Эхекрат. Сам-то ты, Федон, был у Сократа в тот день, кот- 57 да он в темнице выпил яд, или слышал об этом от кого другого?
Федон. Я там был сам, Эхекрат.
Эхекрат. Что же говорил этот человек перед смертью? И как скончался? С удовольствием послушал бы. Вот уже давно никто из флиунтян не переселялся в Афины, а из Афин с тех пор не приезжал ни один гость, который В
мог бы нам рассказать об этом ясно, — по крайней мере более того, что Сократ выпил яд и умер; о прочем же ничего не говорят.
Федон. Так вы не знаете и о том, как происходил над ним суд? 58
Эхекрат. Да, нам кто-то сказывал, и мы еще удивлялись, что он умер, кажется, спустя много времени по окончании суда. Отчего это было, Федон?
Федон. Это зависело от случая, Эхекрат. Случилось, что накануне осуждения увенчана была корма корабля, который афиняне отправляют на Делос.
Эхекрат. А что это за корабль?
Федон. Это, по словам афинян, тот корабль, на котором Тесей, привезши некогда на Крит известных четыр-В надцать человек, и их спас, и сам спасся. Рассказывают, будто афиняне в это время дали обет Аполлону, что они будут ежегодно отправлять в Делос священное посольство, если спутники Тесея спасутся. Такое-то посольство они всегда и отправляли, да и ныне еще ежегодно отправляют. Когда же наступит этот праздник, по их закону, город соблюдается чистым и публичных смертных казней не совершается, пока корабль не достигнет Делоса и не приплывет обратно. Иногда, если путешественников задерживают встречные ветры, это плавание совершает-С ся долгое время. Праздник начинается, как только жрец Аполлона увенчивает корму корабля, что случилось, как я сказал, накануне осуждения. Поэтому в темнице промежуток между осуждением и смертью был для Сократа продолжителен.
Эхекрат. Так что же скажешь ты о самой смерти его, Федон? Что было говорено и сделано? Кто из близких людей находился при этом человеке? Или властители не позволяли приходить к нему и он умер, не видя друзей?
D Федон. О нет, с ним были некоторые, даже многие.
Эхекрат. Постарайся же рассказать нам обо всем сколь возможно подробно, если ничто не отвлекает тебя.
Федон. Сейчас я свободен и расскажу вам тем охотнее, что и для меня нет ничего приятнее, как вспоминать о Сократе, сам ли говорю о нем или слушаю другого.
Эхекрат. Да и в слушателях своих, Федон, ты найдешь людей, подобных тебе, так постарайся же объяснить нам все насколько можешь обстоятельнее.
Федон. Находясь у Сократа, я испытал что-то удивительное. Во мне даже не пробуждалось и сожаления о друге, в то время как он был столь близок к смерти. Он Е казался мне, Эхекрат, блаженным — и по состоянию его духа, и по словам; он умирал столь бестрепетно и великодушно, что самое его нисхождение в преисподнюю, думал я, совершается не без божественного удела, что и там он будет счастливее, нежели кто-либо другой. Все это происходило потому, что во мне не пробуждалось 59 ни особенного сожаления, какому следовало бы быть при тогдашней беде. Однако не пробуждалось во мне и удовольствия — оттого, что мы, по обыкновению, философствовали, а разговор был и в самом деле философский. Напротив, живо представляя, что Сократ скоро должен умереть, я питал какое-то странное чувство, какую-то необыкновенную смесь удовольствия и скорби. Да и все присутствовавшие были почти в таком же расположении духа: то смеялись, то плакали, особенно один из нас, Аполлодор. Ты знаешь, может быть, этого человека и нрав его.
Эхекрат. Как не знать. В
Федон. Так вот, он находился точно в таком состоянии духа; да и сам я был возмущен, и другие.
Эхекрат. А кто тогда находился при нем, Федон?
Федон. Из соотечественников пришли наш Аполлодор, Критобул и отец его Критон, а также Гермоген, Эпиген, Эсхин и Антисфен; пришли еще Ктисипп Пэан-ский, Менексен и другие соотечественники; а Платон, кажется, был нездоров.
Эхекрат. Были и какие-нибудь иностранцы? С
Федон. Да, фиванец Симмий, Кебет и Федонд, а так
же Эвклид из Мегары и Терпсион.
Эхекрат. А были ли Аристипп и Клеомброт?
Федон. Нет, рассказывали, что они находились в Эгине.
Эхекрат. Кто же был еще?
Федон. Кажется, только эти лица.
Эхекрат. Так что же? О чем говорили?
Федон. Я постараюсь пересказать тебе все с начала. D Мы и в предшествующие дни имели обыкновение приходить к Сократу, предварительно собравшись в том месте, где происходил суд, так как оно было близ темницы. Здесь, разговаривая между собою, мы каждый раз ожидали, пока отопрут темницу, ибо отпирали ее не рано; когда же она бывала отперта, входили к Сократу и по большей части проводили с ним целый день. Но в последний раз собрались мы гораздо ранее, потому что, выходя из темницы вечером накануне того дня, узнали, что корабль уже возвратился из Делоса, и дали друг другу обещание Е сойтись в известном месте как можно ранее. Пришли;
но сторож, обыкновенно отворявший нам дверь, вышел и сказал, чтобы мы подождали и не входили, пока Сократ сам не позовет нас, потому что теперь, прибавил он, одиннадцать судей снимают с него оковы и объявляют, какой смертью в этот день он должен умереть. Спустя некоторое время сторож вышел вновь и приказал нам войти. Входим и видим Сократа только что освобожденным от оков; подле него сидит Ксантиппа (ты, конечно, 60 знаешь ее) и держит дитя. Как только она увидела нас, тотчас подняла вопль и начала говорить все, что говорят женщины, например: О Сократ! Вот друзья твои с тобою и ты с друзьями — беседуете уже в последний раз... Но Сократ, взглянув на Критона, сказал:
— Критон! Пусть кто-нибудь отведет ее домой. Тогда некоторые из Критоновых слуг повели ее, а она кричала и била себя в грудь.
В Между тем Сократ, приподнявшись на скамье, подо
гнул ногу, стал потирать ее рукою и, потирая, сказал:
- — Друзья! Как странным кажется мне то, что люди называют приятным! В какой удивительной связи находится оно со скорбью, хотя последняя, по-видимому, противоположна первому! Взятые вместе, они не уживаются в человеке; но кто ищет и достигает одного, тот почти вынуждается всегда получать и другое, как будто эти две противоположности соединены в одной вершине. Если бы такая мысль, продолжал Сократ, представилась Эзо- С пу, то он, кажется, сложил бы басню, что бог, желая примирить столь враждебные противоположности, но не сумев это сделать, соединил их вершины, следовательно, кому досталась одна из них, тот за нею получает и другую. Вот так и сам я — от оков прежде чувствовал в своей ноге боль, а теперь за болью, кажется, следует что-то приятное.
- — Клянусь Зевсом, Сократ, — подхватил Кебет, — ты хорошо сделал, что напомнил мне. Меня уже спрашивали и другие, а недавно и Евен о тех стихотворе- D ниях, которые ты написал, перелагая рассказы Эзопа, и о гимне Аполлону: что бы это вздумалось тебе писать стихи, пришедши сюда, между тем как прежде ты никогда и ничего не писал? Если, по твоему мнению, мне надобно отвечать Евену, когда он опять спросит меня (а я наверняка знаю, что спросит), то скажи, каков должен быть мой ответ.
- — Отвечай ему правду, Кебет, что я написал это, не думая быть соперником ни ему, ни его творениям, Е ибо знал, что такое соперничество нелегко, но желая испытать значение некоторых снов и успокоить совесть, — ие мусическим ли искусством нередко они повелевали заниматься? Дело вот в чем. В продолжение моей жизни нередко повторялся у меня сон, который, являясь в разных видах, говорил всегда одно и то же: Сократ! Твори и трудись на поприще муз! И я в прежнее время всем за-61 нимался в той мысли, что к этому располагает и призывает меня сновидение. Как на скороходов имеют влияние зрители, так и на меня, в моей работе, это сновидение, повелевавшее заниматься мусическим искусством; ибо философия, думал я, есть величайшее мусическое искусство, и ею должен я заниматься. Но потом, когда суд был окончен, а Божий праздник препятствовал мне умереть, я подумал: ну что если сон многократно возбуждал меня трудиться над народным видом мусического искусства? Ведь надобно трудиться, а не отвергать внушения, потому что безопаснее умереть, когда, повинуясь сновидению, успокоишь совесть через сочинение стихотво-В рений. Поэтому сначала я написал гимн богу, которому тогда приносима была жертва, а после бога, рассудив, что поэту, если он хочет быть поэтом, надобно излагать не рассказы, а мифы, и не находя в себе способности вымышлять, я переложил в стихи первые попавшиеся мне из тех басен Эзопа, которые были у меня под рукою и в памяти. Так вот что отвечай Евену, Кебет: да пусть он будет здоров и, если рассуждает здраво, пусть скорее бежит за мною. Я, как видно, отхожу сегодня: такова воля С афинян. Но Симмий сказал:
- — Что ты это, Сократ, советуешь Евену? Ведь я уже много разговаривал с ним, и, насколько понимаю, он охотно никак не послушает тебя.
- — Почему же, — возразил Сократ, — разве Евен не философ?
- — Кажется, философ, — отвечал Симмий.
- — Следовательно, и Евен захочет, и всякий достойно принимающий участие в этом деле. Конечно, он, может быть, не наложит на себя рук, ибо это, говорят, беззаконно.
Тут Сократ спустил ноги со скамьи на пол и, сидя D в таком положении, продолжал беседовать. Кебет спросил его:
- — Ты говоришь, Сократ, что наложить на себя руки беззаконно, а между тем философу можно желать следовать за умирающим?
- — Так что же, Кебет? Разве ты и Симмий не слышали об этом от Филолая, когда общались с ним?
- — По крайней мере ничего ясного, Сократ.
- — Впрочем, и я знаю только понаслышке; однако ж, что слышал, того не скрою. Да человеку, собирающемуся перейти в другую жизнь, и весьма прилично, наверное, выдумывать и толковать о ней и о том, какова она будет. Е Да и стоит ли делать что-нибудь иное сегодня, коротая время до захода солнца?
- — Так почему же говорят, Сократ, что лишать жизни самого себя беззаконно? Теперешнее твое суждение я уже слышал и от Филолая, когда он жил у нас; знаю и от других, что делать этого не надобно, но ясно ни от кого и никогда не слыхивал. 62
- — Должно сильнее желать, — сказал Сократ, — тогда, глядишь, и услышишь. Может быть, для тебя покажется удивительным, что это одно из всего безусловно справедливо и что не случается, как в прочих делах, чтобы только иным людям и только иногда было лучше умереть, нежели жить, а другим другое. Если же человеку лучше умереть, то ты, вероятно, удивишься, почему бы он поступил нечестиво, благодетельствуя самому себе, и зачем бы ему ожидать другого благодетеля.
Тут Кебет, слегка улыбнувшись, сказал:
- — Зевс знает, что он говорит!
- — Конечно, с первого взгляда это может показаться бессмыслицей, — заметил Сократ, — однако же в моих В словах есть некоторый смысл. Изречение, содержащееся в сокровенном учении, что мы, люди, живем в какой-то темнице, а потому сами собою не должны освобождаться из нее и уходить, мне представляется слишком высоким и трудным для рассмотрения; но то, Кебет, по моему мнению, хорошо сказано, что боги суть наши попечители, а мы — одно из их достояний. Или ты не так думаешь, Кебет?
С — Так, — отвечал он.
- — Но если бы какое-нибудь из твоих достояний, — продолжал Сократ, — захотело умертвить само себя, независимо от твоего разрешения на эту смерть, то не прогневался ли бы ты на него и не подверг ли бы его наказанию, какому можешь?
- — Конечно, — отвечал он.
- — Значит, благоразумие требует умерщвлять себя не прежде, чем тогда, когда бог пошлет необходимость, в какую теперь поставлены мы.
- — Правда, что так, — сказал Кебет, — но кажется странным то твое положение, Сократ, будто философам легко D желать смерти, особенно когда мы одобрили мнение, что бог есть наш попечитель, а мы его достояние. Люди мудрейшие не имеют причины не скорбеть, оставляя такое служение, к которому они призваны самыми добрыми распорядителями вещей — богами; ибо не думают ведь они наверняка, что, став свободными, лучше позаботятся о самих себе. Глупый, может быть, и возразит, что надобно бежать от господина, так как не умеет по-Е нять, что от доброго бежать никак не должно, а должно тем более оставаться с ним и что побег был бы делом безумным; но мудрому, кажется, естественно желать всегда быть с тем, кто лучше его. Так-то, Сократ; мне представляется противное тому, что сейчас говорил ты: людям мудрым при смерти прилично скорбеть, а радоваться в этом случае свойственно лишь глупым.
Выслушав это, Сократ, казалось, был доволен способностью Кебета к исследованию и, взглянув на нас, сказал:
- — Кебет непременно всегда испытывает мысль и с первого раза никак не верит тому, что ему говорят. 63
- — Да и точно, Сократ, — подхватил Симмий, — мне самому думается, что Кебет, по крайней мере теперь, говорит дело; ибо с какой целью люди мудрые могли бы бежать от господ, действительно лучших, нежели они сами, и легкомысленно оставлять их? Его речь, по-видимому, направлена против тебя, так как ты столь равнодушно оставляешь и нас и богов, которых сам же почитаешь добрыми властителями. В
- — Вы правы, — сказал Сократ, — я вижу цель ваших слов: вам хочется, чтобы я защищался против этого обвинения, как в суде.
- — Совершенно так, — отвечал Симмий.
- — Хорошо, — продолжал Сократ, — постараюсь оправдаться перед вами успешнее, чем перед судьями. Если бы я не думал, Симмий и Кебет, что, во-первых, пойду к иным мудрым и благим богам, во-вторых, к умершим людям, лучшим, нежели эти, то был бы виноват, С ие скорбя при смерти. Но теперь — знайте, я надеюсь увидеться с добрыми людьми, хотя не смею утверждать это слишком решительно; а что предстану пред добрыми владыками, богами, — это, поверьте, могу доказать столь же решительно, как что-либо другое. Потому-то и не скорблю, а надеюсь, что умершие существуют и что добрым из них, как издревле говорится, гораздо лучше, нежели злым.
- — Так что же, Сократ, — сказал Симмий, — питая в уме такую мысль, ужели ты отойдешь, не передав ее нам? D
Ведь в этом благе, думаю, мы все должны иметь свою долю. Притом вот тебе и оправдание, если убедишь нас в истине своих слов.
- — Хорошо, постараюсь, — отвечал Сократ. — Но прежде посмотрим, что такое давно уже, кажется, хочет сказать мне Критон.
- — Сказать нечего, Сократ, кроме того, что человек, собирающийся принять яд, беспрестанно твердит мне, чтобы ты как можно менее разговаривал, потому что разговаривающие, по его словам, слишком разгорячаются, а перед принятием яда этого быть не должно: в противном случае иногда бывает нужно повторять прием Е два и три раза.
- — Оставь его, — сказал Сократ, — пусть только готовит свое, чтобы дать мне яд — и дважды, а если потребуется, и трижды.
- — Я так и думал, — отвечал Критон, — да он непрестанно докушает мне.
- — Оставь его, — сказал Сократ. — Теперь я хочу дать отчет вам, моим судьям, что человек, искренне посвящающий свою жизнь философии, встретит смерть, как мне 64 кажется, мужественно и с надеждой по кончине, за гробом, получить величайшие блага. А как это и почему так будет, Симмий и Кебет, постараюсь высказать. Для иных, должно быть, не заметно, что люди, истинно преданные философии, ничего другого не имеют в виду, как только умирать и умереть. Но если это на самом деле так, то какая же странность — желать этого весь век и скорбеть по достижении той цели, к которой давно стремились и готовились!
Тут Симмий улыбнулся и сказал:
- — Клянусь Зевсом, Сократ, ты заставляешь меня сме-В яться, хотя теперь я вовсе не расположен к смеху. Если бы слышала тебя толпа, то мнение твое о философах показалось бы ей, думаю, очень хорошим и все, по крайней мере у нас, похвалили бы ту мысль, что истинные философы желают умереть, потому что и сами они признают их достойными такого жребия.
- — Да и справедливо похвалили бы, Симмий, если бы понимали свою похвалу; но они не знают, умрут ли истинные философы, достойны ли они смерти и какой именно достойны смерти. Оставим пока толпу, — продолжал Сократ, — и будем рассуждать между собою. Почитаем ли мы что-нибудь смертью? С
- — Конечно, — сказал Симмий.
- — Не есть ли она отрешение души от тела? Умереть — не то ли значит, что и тело, отрешенное от души, существует особо, само по себе, и душа, отрешившаяся от тела, существует сама по себе? Иное ли что-нибудь, или это называется смертью?
- — Это, а не иное, — отвечал он.
- — Смотри же, друг, не то ли покажется и тебе то же, что и мне: ведь отсюда-то мы в особенности разберем D предмет своего исследования. Думаешь ли ты, что философу свойственно заботиться о тех так называемых удовольствиях, которые состоят в пище и питье?
- — Всего менее, Сократ, — отвечал Симмий.
- — Ну а об удовольствиях любви?
- — Отнюдь нет.
- — Что еще? Думаешь ли, что такой человек считает уважительным всякую другую заботу, относящуюся к телу? Например, ценит он или не ценит приобретение отличной одежды, обуви и иных украшений тела, когда нет большой необходимости приобрести ИХ? Е
- — Истинный философ, кажется, не ценит этого, — сказал Симмий.
- — Следовательно, тебе вообще кажется, — продолжал Сократ, — что его деятельность направлена не к телу, что он, сколь возможно, удаляется от него и обращается к душе?
- — Кажется.
- — Значит, философа можно узнать прежде всего по 65 тому, что он-то особенно, более чем прочие люди, устраняет душу от сообщения с телом.
- — По-видимому, так.
- — А ведь многим, Симмий, вероятно, представляется, что без подобных приятностей и без участия в них не стоит жить, что не заботящийся об удовольствиях, относящихся к телу, живет близ смерти.
- — Ты говоришь очень справедливо.
- — Но что думать о приобретении самого разумения? Препятствует или нет этому предприятию тело, когда В кто-либо берет его в соучастники такого приобретения?
Я хочу спросить: представляют ли зрение и слух людям какую-нибудь истину, как беспрестанно щебечут нам об этом те же поэты? Или мы не слышим и не видим ничего определенного? Если же эти чувства неверны и неясны, то прочие и того менее, ибо все они, конечно, хуже этих. Или тебе так не кажется?
- — Без сомнения, так, — отвечал он.
- — Итак, когда же душа касается истины? — спросил Сократ. — Намереваясь вместе с телом исследовать что-нибудь, она, очевидно, бывает им обманываема.
- — Твоя правда.
С —Следовательно, ничем, кроме мышления, не открывается ей ничего существенного?
- -Да.
- — Но мыслит она лучше, вероятно, тогда, когда ничто не беспокоится — ни слух, ни зрение, ни печаль, ни удо вольствие, когда, оставив тело и, сколько возможно, удалившись от общения с ним, она бывает совершенно одна, сама по себе, и стремится к сущему.
- — Так.
- — Значит, здесь душа философа вовсе не ценит тела
и, убегая от него, старается быть сама собой? D
- — Думаю.
- — А что скажешь на следующие вопросы, Симмий? Называем ли мы что-нибудь справедливым или не называем?
- — Называем, клянусь Зевсом.
- — Равным образом — хорошим и добрым?
- — Как же иначе?
- — Но такие вещи видел ли ты когда-нибудь глазами?
- — Вовсе нет, — отвечал он.
- — А касался ли их каким-нибудь другим ощущением тела (я имею в виду все подобное, а именно величину, здоровье, силу — одним словом, сущность всего, то есть то, что представляет сам по себе каждый из этих предметов)? Телом ли созерцается истинная сторона их, Е или бывает так, что тот, кто более и основательнее приготовлен к разумному постижению рассматриваемого предмета, тот ближе и к познанию его?
- — Без сомнения. 66
- — А подобный результат не тот ли обретет лучше, кто будет обращаться к каждому предмету именно одной мыслью, не присоединяя к размышлению зрения и не увлекая за умом никакого другого чувства; кто будет пользоваться просто мыслью, самой по себе, и постарается уловить каждое сущее, само по себе, непременно отказавшись и от глаз, и от ушей, и, так сказать, от всего тела, поскольку своим участием оно возмущает душу и не позволяет ей приобрести истину и разумение? Не подоб ный ли человек более, Симмий, чем кто-либо другой, постигает сущее?
- — Ты, Сократ, говоришь чрезвычайно справедливо, — сказал Симмий.
В — Но из всего этого, — продолжал Сократ, — не должно ли образоваться некоторое определенное мнение у людей, сознательно философствующих, и не будет ли оно подобно следующему их рассуждению между собой: Вероятно, есть какая-то стезя, которая в деле исследования ведет нас к мысли, что мы никогда не приобретаем вполне того, чего желаем и что называем истиной, пока облечены в тело и пока наша душа смешана с этим злом. В самом деле, тело запутывает нас в бесконечные хлопоты из-за того уже, что ему необходима пища; а иногда С к нему пристают еще и болезни, возбраняя нам восхождение к сущему. Тело также наполняет нас сладострастием, желаниями, страхом, различными призраками и многими пустяками, поэтому действительно правду говорят, что под влиянием тела и размыслить о чем-нибудь некогда. Да и войны, и бунты, и битвы откуда происходят, как не от тела и его желаний? Ведь все войны воспламеняются ради приобретения имущества, а имущество мы вынуждены приобретать в пользу тела, которому рабски D служим. Таким образом, для философии у нас и не остается времени. Но после всего если и предоставляется нам какой досуг и мы обращаемся к рассмотрению чего-либо, то во время исследований тело непременно опять припутается, произведет шум, замешательство и тревогу, так что мы не можем уже видеть истину, а только соглашаемся с тем, что, когда хотим что-нибудь узнать беспримесным образом, должны отвязаться от тела и созерцать сами вещи самой душой. Значит, разумение, которое мы почитаем предметом своего желания и любви, приобре тается, по всей вероятности, тогда, когда мы умираем, а в жизни мы его не найдем. Дело в том, что если с телом Е нельзя ничего узнать чисто, то выходит одно из двух: знание или никогда не возможно, или возможно по смерти, так как по смерти, а не прежде душа будет существовать сама по себе, без тела. Живя же, мы только в той мере становимся ближе к знанию, насколько нам удается огра- 67 дить себя, кроме крайней необходимости, от обращения к телу и сообщения с ним и от осквернения его природой, насколько нам удается очищаться от него, доколе сам бог не отрешит нас. Став, таким образом, чистыми В через отрешение от бессмысленности тела, мы, вероятно, сойдемся и с подобными нам существами и сами собою узнаем все простое (а простое, наверное, и есть истина), ибо нечистым касаться чистого едва ли позволено. Это-то, Симмий, и должны говорить друг другу и проповедовать все, кто по-настоящему любознателен.
Или тебе так не кажется?
- — Именно так, Сократ.
- — Если же так, друг мой, — продолжал Сократ, — то, отходя туда, куда отхожу я, можно смело надеяться, что там скорее, чем где-нибудь, мы приобретем то, ради чего так много трудились в протекшей своей жизни. Поэтому предписанное мне теперь переселение сопряжено с доброй надеждой для всякого, кто уверен, что его ум как бы очищен и приготовлен. С
- — Без сомнения, — сказал Симмий.
- — А очищение не в том ли состоит, как мы давно говорим, чтобы душа наиболее отделялась от тела и привыкала из всех частей его собираться и сосредоточиваться в самой себе, чтобы, по мере возможности, и в настоя- D щее время, и после жила она сама собой, освободившись от тела, как из темницы?
- — Без сомнения, — отвечал он.
- — Но не это ли именно, не отрешение ли и отделение души от тела, называется смертью?
- — Разумеется, — сказал он.
- — Отрешить же ее, мы говорим, стараются преимущественно те, кто истинно философствуют, поскольку занятие философов в том и состоит, чтобы отрешать и отделять душу от тела. Или нет?
- — Так.
- — Итак, не смешно ли было бы, как я говорил сначала, если бы человек, своей жизнью готовясь стать сколь можно ближе к смерти, начал скорбеть, когда смерть Е пришла бы к нему? Не смешно ли это было бы?
- — Как не смешно?
- — И в самом деле, Симмий, люди, истинно философствующие, стремятся умереть, и смерть им менее страшна, чем кому-либо. Посмотри на следующее: предположим, некто непрестанно досадует на свое тело и желает иметь душу саму по себе, а когда это происходит — боится и скорбит. Так не безумен ли этот человек из-за того, что без радости отходит туда, где есть надежда достичь 68 цели желаний всей жизни (а предметом желания было разумение) и освободиться от сотоварища, на которого он досадует? Многие разлученные смертью с людьми, которых они любили — с женою, с детьми, — охотно согласились бы сойти в преисподнюю в той надежде, что там увидятся и будут вместе с милыми существами: зачем же скорбеть и пребывать в печали умирающему, если он действительно любит разумение и сильно проникнут В той надеждой, что оно нигде не приобретается столь совершенно, как в преисподней? А ведь это так, друг мой, — лишь бы умирающий был истинным философом; ибо ему ясно представляется, что чистое разумение для него нигде так не доступно, как в преисподней. Если же сказанное мною сейчас справедливо, то не великое ли было бы безумие такому человеку бояться смерти?
- — В самом деле великое, клянусь Зевсом, Сократ, — отвечал Симмий.
- — Итак, не есть ли это для тебя достаточный признак того, — сказал Сократ, — что человек, скорбящий при смерти, был любителем не мудрости, а тела? Любитель же тела, известно, любит и деньги и славу, то есть либо С что-нибудь одно из двух, либо то и другое.
- — Конечно, бывает так, как ты говоришь, — отвечал он.
- — А не правда ли, Симмий, что людям с философским складом очень свойственно и так называемое мужество?
- — Непременно, — сказал он.
- — Не им ли одним, уничижителям тела, проводящим жизнь в философии, свойственна и рассудительность, которую многие полагают именно в том, чтобы не увлекаться желаниями, но вести себя скромно и благочинно?
- — Необходимо, — отвечал он.
- — Ведь если ты захочешь представить себе мужество D и рассудительность не в таких людях, — продолжал Сократ, — то они покажутся тебе чем-то странным.
- — Почему же, Сократ?
- — Знаешь ли, — отвечал он, — что смерть, по мнению всех других, есть одно из великих зол?
- — И очень.
- — Значит, те мужественные, когда подвергаются смерти, подвергаются ей из страха более великих зол?
- — Правда.
- — Следовательно, все, кроме философов, бывают мужественны из боязни и страха. А быть мужественным по причине страха и робости в самом деле странно.
- — Без сомнения. Е
- — Что еще? Не таковы ли и благонравные между ними, то есть не из невоздержанности ли они рассудительны? Мы хоть и говорим, что это невозможно, однако же при такой нелепой рассудительности им свойственно нечто подобное, потому что, боясь лишиться одних удовольствий и желая их, они из угождения им воздерживаются от других. Служение удовольствиям называется, конечно, невоздержанностью; и, однако же, служа одним удовольствиям, они одерживают верх над другими; а это 69 и походит на сказанное нами, что они бывают рассудительны как бы через невоздержание.
- — В самом деле походит.
- — Между тем для добродетели, добрый Симмий, был бы верным не тот обмен, когда удовольствия меняются на удовольствия, скорби на скорби, страх иа страх, большее на меньшее, будто монеты. Нет, настоящая монета, В на которую надобно менять все, здесь одна — разумение; ею и за нее покупаются и продаются действительно и мужество, и рассудительность, и справедливость, и вообще истинная добродетель, независимо от того, чувствуется ли при этом удовольствие либо страх и прочее тому подобное или не чувствуется. Когда же тека-чества отделены от разумения и промениваются одно на другое — подобная добродетель не будет ли обманчивым призраком, в сущности делом рабским, не заклю-С чающим в себе ничего здравого и истинного? Не является ли истинным на самом деле очищение от всего такового? Не должно ли назвать и рассудительность, и справедливость, и мужество, и самое разумение некоторым очищением? Надобью полагать, что и учредители таинств были неплохими людьми, коль скоро давно уже намекнули нам, что тот, кто сойдет в преисподнюю непосвященным и несовершенным, будет лежать в типе, а очищенный и совершенный, пришедши туда, станет жить с богами.
Служители таинств говорят, что носителей Бахусовых жезлов много, да Бахусов мало. А эти, по-моему мне- D нию, суть не кто иной, как истинные философы. От них-то и я, сколь мог, не отставал в своей жизни, но всячески старался присоединиться к ним. Было ли старание мое правильным и успешным — узнаем, пришедши туда, — узнаем, как мне кажется, скоро, если будет угодно богу. Вот мое оправдание, Симмий и Кебет, — прибавил Сократ. — Я справедливо не жалуюсь и не скорблю, оставляя вас и здешних господ, ибо надеюсь, что и там, не менее чем здесь, встречусь с добрыми господами и друзьями, хотя Е толпе в это и не верится. Прекрасно было бы, если бы мое оправдание убедило вас более, нежели афинских судей.
Против этих слов Сократа Кебет возразил:
— Обо всем прочем, Сократ, ты говоришь хорошо; но что касается души, то люди в этом отношении очень сомневаются: существует ли она где-нибудь по отрешении от тела или разрушается и уничтожается в тот самый 70
день, в который человек умер, то есть, отрешившись от тела и вышедши из него, рассеивается, как воздух или пар, тотчас улетает, и уже нигде от нее ничего не осталось. Конечно, если бы она в самом деле сосредоточивалась в себе и избавилась от тех зол, о которых ты теперь рассуждал, то мы имели бы великую и прекрасную надежду, что слова твои, Сократ, истинны. Но для этого потребуется, может быть, немало убеждений и удосто- В верений, что душа умершего человека существует и что в ней сохраняются какая-то сила и разумение.
— Правда, Кебет, — сказал Сократ. — Так что же делать? Не хочешь ли, потолкуем, верна моя мысль или нет?
- — Что касается до меня, — отвечал Кебет, — то я с удовольствием послушал бы, каково твое мнение на этот предмет.
- — Мне кажется, никто, — сказал Сократ, — даже и писатель комедий, слушая меня в эту минуту, не скажет, что С я пустословлю, веду речь не о том, о чем должно. Итак, если хочешь, надобно исследовать. А исследуем, существуют ли души умерших людей в преисподней или нет, вот каким образом. Есть Предание, самое древнее, какое только помним, что, переселившись туда, они живут там и потом опять приходят сюда и происходят из умерших. Если это справедливо, то есть если живые происходят из D умерших, то как же не существуют наши души там? Ведь, не существуя, они не произошли бы; и мы имели бы достаточный признак тамошнего их существования, если бы для нас в самом деле было ясно, что они перешли в жизнь не откуда более как из умерших; а когда этого нет, то нужно какое-нибудь иное доказательство.
- — Без сомнения, — сказал Кебет.
- — Впрочем, чтобы легче понять это, понаблюдай не только за людьми, — продолжал Сократ, — но и за всеми животными и растениями, вообще за всем, в чем мы Е видим возникновение. Не так ли обычно бывает, что противное происходит из противного, если ему есть что-нибудь противоположное, как, например, похвальное — постыдному, справедливое — несправедливому, каковых противоположностей бесчисленное множество? Рассмотрим-ка, не необходимо ли, чтобы вещи, противоположные чему-нибудь, происходили не из чего более как из противоположного себе? Если, например, что-нибудь сделалось большим, то не необходимо ли надлежало этому сперва быть меньшим, а потом возрасти 71 до большего?
- -Да.
- — А когда что-нибудь есть меньшее, то сперва оно, конечно, было большим, потом уже стало меньшим?
- — Так, — сказал он.
- — Подобным образом из сильнейшего происходит слабейшее, из быстрейшего медленнейшее.
- — Без сомнения.
- — Что же далее? Если вещь сделалась хуже, то не из лучшей ли?
- — Из чего же иначе?
- — Значит, мы удовлетворяемся тем положением, — заключил Сократ, — что все происходит так — противное из противного?
- — Без сомнения.
- — Но что еще? Нет ли чего-нибудь занимающего середину между всеми парами противоположностей, так как при двух противоположностях бывает два перехода: от первого противного во второе и от второго в первое? Например, между большим и меньшим есть и возраста- В ние и умаление, и мы говорим, что одно растет, другое умаляется.
- — Да, — отвечал он.
- — Значит, и разделяться, и смешиваться, и охлаждаться, и согреваться — все происходит таким же образом. Хотя словами мы иногда и не выражаем этого, однако же на деле необходимо, чтобы одно взаимно происходило из другого и чтобы переход был обоюдный.
- — Конечно, — сказал он.
- — Что же теперь? — продолжал Сократ. — Жизни про- С тивополагается ли нечто так, как бодрствованию — сон?
- — Без сомнения, — отвечал он.
- — А что именно?
- — Смерть, — сказал он.
- — Следовательно, жизнь и смерть, если они взаимно противоположны, происходят обоюдно и между ними двумя бывает двоякое происхождение?
- — Как же иначе?
- — Итак, я, — сказал Сократ, — приведу тебе одну из таких пар, о которых сейчас упоминал, и укажу на ее переходы, а ты приведи другую. Я говорю: сон и бодрствование и утверждаю, что из сна бывает бодрствование, а из D бодрствования — сон; происхождение же их называется дремать и пробуждаться. Довольно для тебя или нет? — спросил он.
- — Вполне довольно.
- — Скажи же и ты о жизни и смерти. Не говорил ли ты, что жизнь противоположна смерти?
- — Говорил.
- — И они возникают одна из другой?
- -Да.
- — Что же возникает из живущего?
- — Умершее, — сказал он.
- — А потом из умершего? — спросил Сократ.
- — Необходимо согласиться, что живущее, — отвечал Кебет.
- — Значит, из умерших, Кебет, бывают вещи живые и существа живущие?
- — Кажется, — сказал он.
- — Следовательно, наши души находятся в преиспод-Е ней? — заключил Сократ.
- — Вероятно.
- — Равным образом и из двух происхождений не явно ли по крайней мере одно? Например, умирание явно или нет?
- — Конечно, явно, — отвечал он.
- — Так что же нам сделать? — продолжал Сократ. — Не придать ли ему происхождение противоположное?
Неужели в этом отношении природа хрома? Умиранию не необходимо ли противоположить какое-нибудь происхождение?
- — Какое же?
- — Возрождение. Но если есть возрождение, — продолжал Сократ, — то оно, это возрождение, не будет ли пере- 72 ходом мертвых в существа живущие?
- — Конечно, будет.
- — Значит, мы согласились и в том, что существа живущие возникают из мертвых не в меньшей степени, чем умершие из живущих? А если так, то, кажется, мы имеем достаточный признак того, что души умерших необходимо должны где-нибудь существовать, откуда могли бы снова произойти.
- — Из признанных положений, Сократ, твой вывод, по-видимому, следует необходимо.
- — И заметь, Кебет, — сказал он, — что эти положения мы признали, думаю, не безрассудно. Ведь если не противопоставить одного положения другому так, чтобы они В совершали круг, ио допустить происхождение только в одностороннем направлении — от противного к противному, не поворачивая ее снова от последнего на первое, — то знай, что наконец все будет иметь один и тот же вид, все придет в одно и то же состояние — и возникновения прекратятся.
- — Как это ты говоришь? — спросил тот.
- — Мои слова понять нетрудно, — отвечал Сократ. — Если бы, например, засыпание существовало, а противоположного ему, пробуждения от сна, не было, то, знаешь, сказание об Эндимионе[1] показалось бы наконец С пустым и потеряло бы смысл, потому что и все прочее,
подобно ему, находилось бы вечно в состоянии сна. Когда же бытия только смешивались бы, а не разделялись — вскоре вышло бы Анаксагорово: Все вещи вместе. Так-то и здесь, любезный Кебет: если бы живущее умирало и, умерши, сохраняло свой образ смерти, а не оживало снова, то необходимо ли, чтобы наконец все умерло и ничто D не жило? Пусть одно живущее происходит от другого; но как скоро оно умирает, то каким способом и всему не стать жертвою смерти? Таким же образом тот, кто часто видит Симмия, вспоминает и о Кебете. Подобных примеров можно найти множество. — Да, очень много, клянусь Зевсом, — сказал Симмий. Е — Так не есть ли это некоторое припоминание, — спросил Сократ, — особенно когда оно испытывается по отношению к тем предметам, о которых по давности времени и отсутствию мысли мы уже забыли? В — Так. В — В настоящее время, Сократ, я не могу избрать. С — Следовательно, по твоему мнению, Симмий, ие все имеют это знание, — заключил Сократ. Или укажешь на какое-нибудь иное время? Тут Кебет улыбнулся и сказал: Е гать осязанием, зрением и другими чувствами, а первые, существующие одинаковым образом, можно постигать не иначе как умом, поскольку они не имеют вида и не подлежат зрению? какими действительно представляются образы тех, кто отрешился, будучи нечистым, удержав в себе видимое, — вследствие чего и зрим. D — Следовательно, в этом состоянии душа бывает полностью связана телом. После этих рассуждений Сократа настало долгое молчание. И сам он, как было заметно, и многие из нас С размышляли о сказанном. Между тем Кебет и Симмий о чем-то немного между собой поговорили, и Сократ, взглянув на них, спросил: Услышав это, Сократ слегка улыбнулся и сказал: Е ловидные, сложные, земляные и сродные смерти. Итак, если бы некто разбил лиру или перерезал либо изорвал струны, то стал бы другой человек доказывать, как гы, что та гармония не уничтожилась, ио непременно существует? Ведь никак невозможно, чтобы лира с изорванными струнами и смертовидиые струны еще существовали, а гармония, однородная с божественным и подобная бессмертному, погибла прежде смертного? Что, если В бы кто-либо сказал, что гармония должна продолжать свое бытие, что прежде должны сгнить дерево и струны, нежели испытает что-нибудь гармония? Ты, Сократ, думаю, и сам знаешь, что мы большей частью именно так и рассматриваем душу. Тело наше как будто бы натянуто и держится теплотой и холодом, сухостью и влажностью и так далее; а душа наша есть смешение и гармония этих С начал, зависящая от хорошего и мерного соединения их между собой. Если же душа есть гармония, то ясно, что с непомерным ослаблением нашего тела или с его напряжением от болезней и прочих зол она, несмотря на свою божественность, должна уничтожиться, подобно тому как уничтожаются и другие гармонии — например в звуках и во всех произведениях художников, — между тем как остатки каждого тела могут сохраняться долгое время, пока не сгорят или не сгниют. Теперь смотри, что сказать нам в ответ, если кто-нибудь захочет утверждать, что душа, будучи смешением телесных начал, во время так называемой смерти уничтожится первая? Тут Сократ, почти по всегдашнему своему обыкновению, пристально посмотрел на нас и, улыбнувшись, сказал: Настоящая речь, по моему мнению, очень походит на то, как если бы кто-нибудь, говоря об умершем старом ткаче, стал утверждать, что он не уничтожился, но, вероятно, где-нибудь существует, и в доказательство указывал бы на одежду, в которую одет именно тот, кто выткал ее, и которая сохранилась, не исчезла. Когда же не поверили бы ему, он спросил бы: что долговечнее, природа человека или природа платья, которое используется С и носится? И из ответа, что природа человека гораздо долговечнее, вывел бы заключение: если и кратковре-меннейшее не уничтожилось, то тем более цел человек. Но это, Симмий, думаю, не так. Смотри-ка и ты, что я говорю. Всякий может понять, что, утверждая подобные вещи, мы утверждали бы нелепость. Правда, что тот ткач, износив и соткав много подобных платьев, перестал существовать, хотя и позже первых, однако же рань- D ше последнего; но отсюда не следует, что человек хуже и слабее платья. Этим самым подобием может, по-видимому, выражаться отношение души к телу: кто говорил бы о ПИХ именно это, тот, по моему мнению, говорил бы верно, то есть что душа долговременнее, а тело слабее и кратковременное, хотя он был бы вправе прибавить и то, Е что каждая душа изнашивает много тел, особенно когда проживает много лет; ибо если при жизни человека тело течет и исчезает, а душа непрестанно воспроизводит изнашивающуюся ткань, то при уничтожении своем, находясь в последней, она погибает прежде одной этой. Когда же душа исчезла, тогда-то уже тело обнаруживает свойство собственной слабости, то есть предается гниению и скоро распадается. Значит, основываясь на этом доказательстве, еще нельзя быть вполне уверенным, что 88 после смерти наша душа где-нибудь существует. Положим, иной допустит и более, нежели твое утверждение, — допустит, что душа не только существовала до времени нашего рождения, ио что нет препятствия быть ей душой и после нашей смерти, то есть рождаться и опять умирать; ибо природа ее так крепка, что может перенести и многократное рождение; но, допустив это, он все-таки не согласится, чтобы многократные рождения не изнуряли ее и чтобы наконец при какой-нибудь из смертей она вовсе не уничтожилась; а о такой смерти и о таком разрушении тела, которое принесет душе В погибель, никто, скажет он, не знает, потому что никто не может этого чувствовать. Если же так, то, избегая безрассудной отважности, не надобно бросаться на смерть, пока нельзя доказать, что душа совершенно бессмертна и не подлежит погибели; напротив, приближаясь к смерти, должно всегда бояться за свою душу, как бы она, в настоящем своем соединении с телом, вовсе не погибла. С После этих рассуждений всем нам, как открылось после их взаимных объяснений, стало тяжко. Убежденные было прежним доказательством, теперь мы, казалось, снова смутили свой ум и сомневались уже не только в том, что было сказано, но и в том, что могло быть сказано впоследствии: выходило, что или мы ничтожные судьи, или же сам предмет беседы не может быть исследован. Эхекрат. Ради богов, прощаю вам это, Федон. Слушая сейчас тебя, я подумал: какому же еще поверим мы доказательству? Предложенное Сократом было ведь очень D убедительно, и вот теперь оно, вероятно, лишилось власти. В самом деле, мысль, что наша душа есть некоторая гармония, мне всегда чрезвычайно нравилась, и тот, кто высказал ее, напомнил только о собственном моем убеждении. Значит, я опять в начале дела и имею великую нужду в каком-нибудь новом основании, которое убедило бы меня, что со смертью человека душа его не умирает. Скажите же мне, ради Зевса, с какой еще стороны Сократ подошел к этому предмету? Неужели, скажешь, и он, подобно вам, обнаружил некоторую досаду? Или, Е напротив, с кротостью помог исследованию? Притом достаточна ли была его помощь или недостаточна? Расскажи нам обо всем сколь можно подробнее. Федон. Хоть я часто, Эхекрат, и удивлялся Сократу, но никогда не был восхищен им так, как в настоящем случае. В том-то, может быть, нет ничего странного, 89 что он умел отвечать на возражения; меня особенно изумило в нем, во-первых, то, с какой охотой, кротостью и любовью выслушал он рассуждения молодых людей; во-вторых, то, как метко понял он болезнь, произведенную в нас изложенными основаниями; в-третьих, то, как прекрасно исцелил ее, останавливая нас, будто беглецов или побежденных, и побуждая к исследованию и дружному рассмотрению предмета. Эхекрат. А как именно? в Федон. Я скажу. Мне случилось сидеть на скамье для ног возле кровати, по правую руку от Сократа, значит, Сократ сидел гораздо выше меня. Итак, поглаживая мою голову и собравши на затылке мои волосы (которыми иногда имел привычку играть), он сказал: моши то иным. Между тем ты знаешь, что те-то, особенно те, С кто занимаются поисками доводов и за и против, — те-то и почитают себя людьми мудрейшими; они-то одни-де и понимают, что нет ничего здравого и твердого ни в делах, ни в словах, что все существующее, точно как в Эври-пе, вращается то туда то сюда, ни на минуту не останавливаясь на одном месте. Итак, начнем. Прежде всего напомните мне, что говорили вы, если я сам не в состоянии буду вспомнить. Симмий, кажется, не верит — из опасения, что душа, несмотря на свою божественность и превосходство пред телом, исчезнет первая, как некоторый род гармонии. D А Кебет, помнится, уступил мне, что душа долговременнее тела: только то, говорит, никому неизвестно, не погибнет ли она теперь, может быть износив уже не раз много тел и оставляя последнее; не эго ли именно и называется смертью — погибель души, между тем как тело непрестанно погибает? Это или что другое должны мы исследовать, Симмий и Кебет? Оба согласились, что это. — Но в прежних наших рассуждениях, — спросил он, — Е все ли вы отвергаете или иное отвергаете, иное нет? С — Никак нельзя, — отвечал он. С — Однако ж не согласились ли мы прежде, что если душа есть гармония, то она не может разногласить с теми составными частями, которые сообщают ей напряженность, ослабление, движение и все свойственное им самим, и что она должна не управлять, а управляться ими? В грудь он ударил себя и сказал раздраженному сердцу: Сердце, смирись; ты гнуснейшее вытерпеть силу имело... Думаешь ли, что Гомер сложил эти стихи, почитая душу гармонией, управляемой желаниями тела? Не мыслил ли он, напротив, что душа управляет и владычествует ими и что она есть нечто гораздо божественнее гармонии?
После этого Сократ долго молчал, размышляя сам с собою, и потом продолжал: Замечая опять, что все это подлежит разрушению, и видя изменчивость неба и земли, наконец я показался С сам себе совершенно неспособным к подобным изысканиям. А вот тебе достаточный признак: прежде я кое-что ясно-таки знал, как и мне самому казалось, и другим; а после, благодаря своим исследованиям дошел до такой слепоты, что даже разучился знать вещи, дотоле мне известные. Не говоря о множестве их, укажу только на одну: отчего человек растет? Перед тем временем я считал очевидным, что это бывает от пищи и питья. Когда че- D рез пищу плоть прибавляется к плоти, кости к костям и таким же образом все прочее, что с чем сродно, тогда небольшая величина становится уже большей, а следовательно, из малорослого человека возникает высокий. Так думал я прежде, и — как тебе кажется — не ладно ли? двумя. Для меня удивительно вот что: доколе каждая из единиц существовала отдельно — каждая была единицей, тогда они не были двумя; а когда сблизились между собой, то их сближение вдруг стало причиной к тому, чтобы они стали двумя. Не понимаю также и того, каким образом если некто рассек одно, то самое рассечение по-В служило причиной бытия двух. Ведь причина двух здесь противоположна причине двух там: там стало два от взаимного сближения и сложения одного с другим, а здесь произошло два от удаления и разделения одного от другого. Равным образом я не могу быть уверен и в том, известно ли мне, откуда единица. Одним словом, не могу понять вообще, как что-нибудь этим путем рождается, исчезает или существует. Сам я напрасно ищу другого, а указанный мне не нравится. Между тем однажды мне кто-то сказал, будто он читал, говорит, в книге Анаксагоровой, что распорядитель С и причина всего есть ум. Тогда я рад был этой причине; я думал: Хорошо, что причина всего есть ум. Если это справедливо, думал я, то ум, распоряжаясь всем, указывает место каждой вещи — там, где быть ей всего лучше. Поэтому кто захотел бы искать причину всякого предмета, то, как он возникает, уничтожается либо существует, тот должен бы вывести ее из того, как ему лучше существовать, страдать или действовать. На этом-то основа- D нии человеку надлежало бы уже и от самого себя, и от прочих предметов требовать только превосходнейшего и наилучшего, хотя тот же самый человек по необходимости знал бы и худшее, потому что знание того и другого есть одно и то же. Размышляя об этом весело, я думал, что касательно причины вещей в Анаксагоре нашел учителя по душе себе, что он сперва скажет мне о земле, Е плоска ли она, или, сказав это, откроет причину и необходимость, действительно ли он излагает самое лучшее мнение и точно ли земле всего лучше быть такою, — откроет также, в средине ли она находится, и объяснит, почему ей лучше быть в средние. Если он объявит мне это, думал я, то решусь не желать другой, инородной 98 причины. Было у меня намерение узнать от него таким же образом и о Солнце, и о Луне, и о прочих звездах все, что касается их относительной скорости, поворотов и других свойств, то есть какое бы действие или страдание для всякого из этих предметов могло быть самым лучшим. Утверждая, что все устроено умом, он, конечно, думал я, не станет искать для этих вещей иной причины, кроме той, что быть им в таком состоянии, в каком они находятся, всего лучше. Нашедши же причину предме-В тов, взятых вообще и порознь, он покажет, как мне казалось, и самое лучшее для каждого из них, и общее благо для всех их вместе. И я не хотел дешево отдать своих надежд, но с жаром ухватился за книги, намереваясь прочитать их как можно скорее, чтобы как можно скорее узнать, что всего лучше, а что — хуже. Но столь удивительные надежды, друг мой, не долго оставались при мне. Продолжая читать, я вижу, что умом этот человек нисколько не пользуется и порядка вещей не изъясняет никакими причинами; напротив, С в основании всего полагает воздух, эфир, воду и много других странностей. Он точно так поступает, думаю я, как если бы кто, положив, что Сократ все, что ни делает, делает умом, начал потом приводить причины каждого моего дела и сказал, например, будто я потому теперь сижу здесь, что мое тело состоит из костей и жил, что кости тверды и отделены одна от другой суставами, а жилы имеют способность растягиваться и ослабляться и лежат около костей вместе с плотью и кожей, которая все обхватывает; а так как кости могут быть поднимаемы в их суставах, то растягивающиеся и ослабляющиеся жилы дают мне возможность сгибать члены, — и вот, согнувшись, я и сижу здесь. Пожалуй, и теперешний разговор наш он произвел бы из подобных причин, например из голоса, воздуха, слуха и из множества других того же рода, не обратив внимания на причины истин-Е ные, а именно на то, что афиняне сочли за лучшее осудить меня, и на то, что я почел за лучшее сидеть здесь и, 99 следуя справедливости, терпеливо подвергнуться казни, которой они требуют. Ведь клянусь собакой, что и жилы мои, и кости, увлекаясь мнением лучшего, давно бы, думаю, были где-нибудь в Мегаре или Беотии, если бы, вместо того чтобы бежать и скрыться, я не счел делом более справедливым и честным принять от города назначенную мне казнь. Приводить подобные причины вовсе не годится. Конечно, кто сказал бы, что без таких вещей, как кости, жилы и другие мои принадлежности, я не мог бы делать, что мне угодно, тот сказал бы правду; но говорить, будто все свои дела я делаю умом, потому что у меня есть жилы и кости, а не потому, что избираю самое лучшее, В было бы совершенно глупо. Это значило бы не уметь отличить, что одно дело — причина, другое же — то, без чего причина не могла бы быть причиной. И мне кажется, мысля, будто ощупью впотьмах употребляют вовсе не те имена для названия действительных причин. Поэтому один окружает землю круговоротом, посредством которого небо предписывает ей стоять неподвижно; другой подпирает ее, как широкую квашню, воздухом; а силы, благодаря которой все, что где-либо находится, С поставлено самым лучшим образом, — такой силы никто и не ищет, и не приписывает ей божественного могущества. Люди предпочли выдумать Атланта, который был бы могущественнее и бессмертнее той силы и все связывал бы наилучшим образом, а истинное благо и союз, действительно все связующий и сохраняющий, сочли неважными. Итак, мне надо было бы поступить к кому-нибудь в ученики, чтобы узнать эту7 причину. Но, не владея D ею и не имея возможности открыть ее сам или перенять у другого, хочешь ли, Кебет, я покажу тебе другую применяемую мной попытку? С — Будь уверен в моем согласии и не медли со своими заключениями, — отвечал Кебет. В — Опасаюсь, — отвечал Кебет, улыбаясь. — Поэтому ты равным образом побоишься сказать, что десять больше восьми благодаря двум, что не количеством и не по причине количества, а благодаря двум и из-за двух первое больше последнего. Побоишься также сказать, что двухлоктевое пространство больше однолоктевого — не величиной, а половиной, ибо и здесь та же самая опасность. С — Конечно, — отвечал он. Эхекрат. В самом деле, клянусь Зевсом, Федон, мне кажется, это рассуждение Сократа удивительно своей ясностью — даже для человека с небольшим умом. Федон. Конечно, Эхекрат; таким показалось оно и всем бывшим тогда у Сократа. Эхекрат. Да и нам, хотя мы не были у него, а только слушаем. Ну и что же говорено было далее? Федон. Помнится, когда в этом уступили ему и согласились, что каждая из идей имеет значение сама В по себе и что все другое, являющееся под ними, от них заимствует и название, то он вслед за тем спросил: если же ты думаешь так, то, говоря, что Симмий более Сократа и менее Федона, не приписываешь ли Симмию того и другого — и великорослости, и малорослости? Кебет согласился. — И говорю это с тем намерением, чтобы мое мнение сделалось твоим; ибо мне кажется, что не только великость сама по себе никогда не желает быть вместе великой и малой, но и великость наша не принимает малого и не хочет превосходить малости. Тут одно из двух: она или убегает и удаляется, когда подходит противное ей ма-Е лое, или исчезает, когда последнее уже подошло. Пусть она даже терпит и принимает малость, но все же не хочет быть иным, чем была прежде. Например, я принял и терплю малость, и пока продолжаю быть тем, что есть, я мал; а то великое само по себе ие смеет превратиться в малое, равно как и малое не хочет стать или быть великим. Таким же образом и все другие противоположности: оставаясь тем, чем были, не хотят стать или быть противными тому, но в этом состоянии или устраняются, или исчезают. — Мне кажется, что это верно, — отвечал Кебет. 103 Услышав это, кто-то из присутствовавших сказал (кто такой, не помню хорошенько): — Ради богов! Да в прежних наших рассуждениях разве не было допущено, совершенно вопреки настоящему положению, что из меньшего происходит большее, а из большего меньшее и что именно таким образом противоположное происходит из противоположного? А теперь, по-видимому, говорится, что этого никогда не бывает. Сократ наклонил голову и, выслушав, сказал: В D -Да. Е — Бывает, стало быть, — продолжал он, — в отноше нии к чему-то подобному, что не только сам вид навсегда удерживает свое имя, но и нечто другое, что хотя отлично от этого вида, однако же постоянно является в его образе, пока сохраняет свое бытие. Смысл моих слов, может быть, сделается яснее вот на каком примере. Нечетному, вероятно, всегда должно принадлежать то имя, которым теперь называем его. Не так ли? мой вопрос — или есть и другие вещи, которые хотя и не являются тем же, что и нечетное, однако, называя каждую из них ее собственным именем, надобно всегда называть ее и нечетной, поскольку ее природа такова, что от нечетного она никогда не отделяется? Для примера могу указать на троицу и на многое другое. Рассмотри-ка трои цу: не кажется ли тебе, что ее всегда должно называть и собственным ее именем, и именем нечетного, хотя нечетное не то, что троица? Таковы по природе и троица, и пятерица, и целая половина всех чисел: хотя они не нечетны сами по себе, однако же каждое из них всегда бы- В вает нечетным. Напротив, два, четыре и всякое число из другого ряда чисел, не будучи само по себе четным, тем не менее всегда бывает четным. Согласен или нет? D — Нет, для этого-то ие нужно, — сказал он. — Ибо едва ли что-нибудь не разрушится, если даже бессмертное и вечное подвергнется разрушению. Е — Но когда бессмертное вместе и неразрушимо, то душа, существо бессмертное, наверное, есть и существо негибнущее? го сомнения, есть существо бессмертное и негибнущее, и наши души непременно будут в преисподней. Сказывают так: каждого умирающего даймон, которому он достался в этой жизни, берет его, дабы отвести в некое место, где собравшиеся подвергаются суду и отправляются в преисподнюю — всякий со своим вожатым, кому кого велено отсюда перевести туда. Достигнув назначенного места и пробыв в нем определенное время, Е всякий, под руководством уже другого вожатого, опять идет — и это совершается в течение больших и длительных периодов. Впрочем, такое шествие не походит 108 на описываемое Эсхиловым Телефом. Последний говорит, что в преисподнюю ведет простая стезя, а мне кажется, что она и не проста, и не одна, иначе для чего был бы вожатый; ибо где дорога одна, там никто и никогда не заблудится. Нет, на этой дороге должно быть много перекрестков и обходов: я вывожу свое заключение из священных церемонии и уставов. Душа благонравная и умная вступает на путь, и новое настоящее не чуждо ей; а та, что пристрастилась к телу, В как я прежде сказал, долго витает около видимого места и, чрезвычайно упорствуя и много страдая, насильно, еле-еле уводится приставленным к ней демоном. Когда же она приходит туда, куда и приходят и остальные, от нее, нечистой, совершившей столько несправедливостей, связанной неправедными убийствами или совершившей иное тому подобное, свойственное подобным душам, убегают и отвращаются все и никто не хочет быть ни ее спутником, ни проводником. Она же блужда-С ет в самом жалком состоянии, пока не пройдет известное время, после которого сама необходимость влечет ее в приличное для нее обиталище. Напротив, всякая душа, проведшая жизнь чисто и воздержанно, имеет спутниками и проводниками богов и переходит в пристойное для себя место. А на Земле есть много удивительных мест, и она по своим свойствам и величине, как меня уверяли, не такова, какою обыкновенно почитают ее землеописатели. У многих занимающихся этим предметом небо называется также эфиром, осадок которого есть все стекаю- С щее в земные впадины. Мы не замечаем, что впадины, и думаем, будто наше жилище — иа земной поверхности, уподобляясь тому, кто, обитая в самой глубине моря, представлял бы, что сквозь воду взирает иа Солнце и другие звезды, море почитал бы небом. Из-за медлительности и слабости он никогда не поднимался бы до морской поверхности и не D видел бы ее; ему даже не пришлось бы слышать ни от ка кого очевидца, во сколько чище и прекраснее тот мир, который выдается из моря в верхнее пространство. Точно в таком состоянии находимся и мы: живя в какой-то впадине Земли, мы думаем, что живем на ее поверхности, воздух называем небом и представляем, что Е звезды текут именно по этому небу. А все оттого, что слабость и медлительность не позволяют нам вознестись до пределов воздуха, иначе тот, кто поднялся бы до его высоты или взлетел к ней, окрылившись, — тот, высунув голову, подобно тому как вынырнувшие из моря рыбы видят надводное, увидел бы все тамошнее и, если его природа могла бы выдержать созерцание, узнал бы, что там-то 110 и есть истинное небо, истинный свет и истинная Земля. Ведь эта земля, эти камни и вообще все здешнее повреждено и изъедено, подобно вещам, изъеденным морскою горечью, так что в этом и ничего порядочного не растет, и, можно сказать, ничего нет совершенного, а только рытвииы, песок, бесконечный ил и грязь — везде, где есть земля, и все это нисколько не идет в сравнение с тем, что у нас почитается красотой. Напротив, там, на этой чистой земле, нашлось бы много вещей далеко В превосходнее наших. Да, Симмий, если полезно рассказывать и хорошие мифы, то, верно, стоит послушать, что находится на Земле поднебесной. Если же такова Земля, то таковы же на ней и растения, то есть деревья, цветы, плоды; таковы же на ней и горы, таковы, по своей гладкости, прозрачности и отличному цвету, самые камни, и их-то частицы суть любимые у нас камешки: сердолик, яспис, смарагд и другие подобные. Там нет ничего, что было бы хуже их, напротив, все гораздо лучше, — и причина та, что те камни чисты, Е не изъедены и не повреждены, как здешние, гнилью, солью и всем, что сюда стекается и сообщает безобразие и болезни камням, земле, животным и растениям. Украшаясь всем этим, та земля украшена еще золотом, серебром и иными подобными вещами. Там рожда- 111 ется очень много всего этого, в больших массах и по всей земле, отчего она представляет собой зрелище, достойное блаженных созерцателей. На той Земле есть и множество прочих животных, есть и люди, из которых одни обитают в Средиземье, другие около воздуха, как мы — около моря, а иные на островах, лежащих близ твердой земли и окруженных воздухом. Одним словом, то, что у нас вода и море для нашего употребления, то у них воздух; а что у нас воздух, то у них эфир. Времена же года так уравновешены, В что те люди не подвергаются болезням, живут гораздо долее, нежели здешиие, и во столько выше иас зрением, слухом, обонянием и прочими чувствами, во сколько воздух чище воды, а эфир чище воздуха. Есть у них также кумиры и храмы богов. И в этих храмах действитель но обитают боги, случаются божественные изречения, предсказания, видения и обращения людей к богам. А Солнце, Луну и звезды видят они в самой их природе и сообразно с этим наслаждаются всяким другим блаженством. С Таково-то все на той Земле и около той Земли! Соразмерно с числом ее впадин на ней есть много мест, которые то более глубоки и разверсты, нежели на обитаемой нами части, то хотя и глубоки, но имеют меньшие в срав-D нении с нашими ущелья; а есть места и не столь глубокие, как здесь, зато обширнейшие. Все они под землей соединены многими узкими или широкими туннелями и приведены в сообщение посредством каналов, по которым обильные воды льются из одних в другие — как в чаши. Под землей есть также необозримое множество вечно текущих рек теплой и холодной воды; есть много и огня — великие огневые реки. Много рек болотистых, то более чистых, то более Е грязных, как грязевые реки в Сицилии, предшествующие огненному потоку, и сам поток. Ими наполняется каждое место, и каждому по временам случается испытывать их разливы. Все это движется вверх и вниз, как будто в земле есть какое-то качание. Не происходит ли оно от следующей причины? Одно из ущелий земли особей-112 но велико и проходит насквозь через всю землю — то самое, о котором упоминает Гомер, говоря: В даль необъятную, где под землей глубочайшая бездна... — и которое в различных местах Гомер, как и многие другие поэты, называет Тартаром. В это именно ущелье вливаются и из него опять изливаются все реки. При чем каждая становится такой, какова земля, по которой она течет. Причина же, почему все реки отсюда вытекают и сюда стекаются, состоит в том, что эта жидкость В не имеет ни дна, ни опоры и потому находится в состоянии качания и поднимается вверх и вниз. То же делают вокруг нее самые воздух и ветер, ибо и они следуют за нею. Когда вода стремится сперва к одной, потом к другой земной оконечности, тогда происходит нечто подобное тому, как дышащие выдыхают и вдыхают в себя потоки воздуха. Так и там: воздух, увлекаемый качанием воды при входе и выходе, производит ужасные, необоримые ветры. Доходя в своем стремлении до места, называющегося нижним, вода разливается по рекам, текущим изнутри С земли, и наполняет их, подобно водоводам, а убегая оттуда и притекая сюда, опять обогащает здешние потоки, которые от избытка вод вливаются и в каналы, и в землю, и, достигнув до известных мест по принятому направлению, образуют моря, озера, реки и источники. Отсюда уже, обращаясь под землю, по совершении путей — то самых долгих и больших, то кратчайших и меньших — потоки снова изливаются в Тартар, — одни очень D низко в сравнении с истоком, другие не так; впрочем, устья всех их вообще ниже истока. Притом некоторые из них вытекают со стороны, противоположной своему впадению, а некоторые с той же. Есть и такие, которые, трижды или много раз обошедши вокруг земли и обвивши ее змееобразно, опускаются до крайней возможной глубины и потом опять вливаются. Этим воды могут достигнуть лишь средоточия земли с той и другой стороны. Е А далее стремиться они не могут, потому что вода, откуда бы она ни текла, с обеих сторон от середины местности для нее, непременно пойдет вверх. Таких-то водных потоков много — и великих, и различных; но между многими есть еще четыре особенные. Из этих четырех самый большой и обтекающий землю снаружи есть так называемый Океан. Прямо против него, в противоположном направлении, течет Ахерон, пробегающий по пустынным местам, а потом уходящий под зем-113 лю и изливающийся в озеро Ахерус, куда приходят души многих умерших и где некоторые из них останавливаются на предопределенное время — то самое долгое, то кратчайшее, — а потом посылаются опять в тела животных. Третья река выходит среди них и недалеко от истока, вступив в большое пространство, горящее великим пламенем, образует озеро обширнее нашего моря, кипя-В щее водою и грязью. Оттуда, мутная и грязная, совершает она свой круг, обходит различные места и достигает до последних пределов Ахерус, но не смешивает с нею вод своих. Наконец, сделав много изворотов под землею, она изливается в самые низкие места Тартара. Эту-то реку называют Пирифлегетоном, и из нее-то огненные потоки, иногда появляющиеся на земле, заимствуют свое вещество. Прямо против нее выходит четвертая и направляет-С ся сперва в место, как говорят, страшное и дикое. Она имеет вполне цвет сапфира и называется Стигейской, а озеро, образуемое ею при впадении, — Стиксом. Впадая в него и обладая чрезвычайной силой своей воды, она течет под землю, изворачиваясь, идет против Пирифле-гетона и встречается с ним в Ахерус. Ее вода не смешивается также ни с какой другой, но, совершив свой круг, вливается в Тартар против Пирифлегетоиа. Поэты дают D ей имя Кокита. При таком устройстве преисподней умершие приходят на место, куда каждого ведет дух, и прежде всего под вергаются суду, кто из них жил хорошо и свято, кто нет. Те, которых жизнь оказывается посредственной, идут к Ахерону и, сев на лодки, какая у кого есть, отправляются на них к озеру. Там они обитают и очищаются и, вытерпев наказание за свои неправды, становятся свободными от проступков, а за сделанное добро по заслу- Е гам получают награду. Людей же, по великости грехов оказавшихся неисцелимыми — либо многократно осквернивших себя крупными хищениями в храмах, либо совершивших многие неправедные и беззаконные убийства, либо сделавших что-нибудь иное в том же роде, — этих людей судьба, приведши, бросает в Тартар, откуда они уже не выходят. Но люди, совершившие грехи, хотя и исцелимые, однако ж великие, например в гневе совершившие насилие отцу либо матери и прожившие остальную жизнь в раскаянии или понесшие пятно человекоубийства 114 каким-нибудь другим образом, — эти люди необходимо-таки низвергаются в Тартар; только по прошествии годичного времени пребывания там волна выбрасывает человекоубийц в Кокит, а согрешивших против родителей — в Пирифлегетон. И когда они приносимы бывают в озеро Ахерусию, тогда кричат и зовут — одни тех, кого убили, другие тех, кого оскорбили; призвав же, просят и умоляют, чтобы они соизволили войти к ним в озеро и приняли их. И если убедят, то выходят и избавляются от зол; а если нет, опять уносятся в Тартар и из Тартара В снова в реки, — и эти страдания их могут прекратиться только по смягчении обиженных. Такое уж наказание определено им судьями. Напротив, люди, по святости жизни оказавшиеся отличными, освобождаются от этих подземных мест, как из темницы, прибывают в жилище чистое и обитают над землей. Впрочем, и между ними С лишь души, достаточно очистившиеся философией, живут вовсе без тел в течение всей вечности и вселяются в жилища, прекраснее земных, — в такие жилища, теперь изобразить которые и нелегко, и некогда. Так вот по той-то сейчас нами раскрытой причине, Симмий, надобно употребить все силы, чтобы стать при D жизни добродетельным и разумным: хороша ведь награда и велика надежда. Конечно, утверждать решительно, что все это произойдет не иначе, как я рассказал, человеку умному не годится; но то, что по отношению к нашим душам и их жилищам произойдет нечто такое или тому подобное, — в то верить, при явном бессмертии души, кажется, и следует, и можно решиться, ибо эта решимость прекрасна и надобно ею как бы зачаровать себя. Потому-то я и рассказывал об этом мире столь пространно. А когда так, то человек должен быть спокоен за свою Е душу, если в жизни он распростился с некоторыми удовольствиями и украшениями тела, будто с вещами себе чуждыми и приносящими больше вреда, чем пользы. Стараясь искать удовольствий в познании и украшая душу не чуждыми, ио действительно ей свойственными украшениями, то есть здравомыслием, справедливостью, мужеством, 115 свободой и истиной, он ждет путешествия в преисподнюю и готов идти туда по зову судьбы. Вот и вы, Симмий и Кебет, — продолжал он, — и все другие как-иибудь и когда-нибудь отойдете; а меня теперь же зовет судьба, как, вероятно, сказал бы трагик, и мне почти пора уже приступить к омовению; ибо выпить яд, кажется, лучше вымывшись, чтобы не доводить женщин до труда омывать умершего. Когда он сказал это, Критон промолвил: В — Пусть так, Сократ, но что поручишь ты им или мне касательно своих детей либо чего другого? Поручи какое-иибудь дело, исполнив которое мы могли бы тем выразить тебе благодарность. Сказав таким образом, он встал и пошел в другую комнату мыться. Критон последовал за ним, а нам было приказано остаться. Оставшись, мы разговаривали между собою о сказанном, возобновляли в памяти имевшее место рассуждение и наконец, пришедши к мысли о предстоявшем нам несчастье, живо вообразили себе, что, лишившись Сократа будто отца, мы в дальнейшей своей жизни будем сиротами. Едва он омылся, как принесли В к нему детей — у него было два маленьких сына и один большой — и пришли домашние женщины. Поговорив с ними в присутствии Критона и дав нам наставление, какое хотел, он приказал удалиться и женщинам и детям, а сам вошел к нам. Между тем приближался заход солнца, ибо он долго оставался во внутренней комнате. Вошедши, он сел омытый и тут уже разговаривал немного. Потом пришел С пристав одиннадцати судей и, став перед ним, сказал: — Сократ! На тебя, конечно, я не буду жаловаться, как жалуюсь на других, которые бранят меня и проклинают, когда я, по приказанию судей, объявляю им, что надобно выпить яд. В продолжение этого времени я и вообще узнал тебя как человека благороднейшего, кротчайшего и добрейшего из всех, какие когда-нибудь сюда приходили, а теперь еще яснее вижу, что ты будешь досадовать не на меня — ибо знаешь виноватых, — а на них. Итак, ты, конечно, догадываешься, с какою вестью я пришел к тебе: будь счастлив и постарайся подвергнуться необ-D ходимости. При этих словах он заплакал и, повернувшись, ушел. А Сократ, взглянув на него, сказал: Выслушав это, Критон дал знак близстоящему мальчику. Мальчик вышел и через некоторое время возвратился, ведя за собою человека, долженствовавшего дать яд и державшего в руке чашу. Увидев его, Сократ сказал: Сократ принял ее с видом чрезвычайно спокойным, без трепета, не изменившись ни в цвете, ни в лице, толь ко, по обыкновению взглянув исподлобья на этого человека, спросил: С — Понимаю, — промолвил Сократ, — по крайней мере ведь молить богов о благополучном переселении отсюда туда и позволительно, и должно: так вот я и молюсь, чтобы так было. Сказав это, он в ту же минуту поднес чашу к устам и без всякого принуждения, весьма легко выпил ее. До этой минуты из нас имели довольно силы удерживаться от слез, но когда мы увидели, что он пьет и выпил, то уже нет: даже у меня самого, насильно и ручьями, полились слезы, так что я закрылся плащом и оплакивал свою участь — да, именно свою, а не его, потому что D лишался такого друга. Что же касается до Критона, то, будучи не в состоянии удержать слез, он встал еще прежде меня. А Аполлодор и прежде не переставал плакать, но тут уже зарыдал, завопил и так терзался, что никто из присутствовавших, кроме одного Сократа, не мог не сокрушаться по поводу его страданий. — Что вы делаете, странные люди? — сказал он. — Я для того, между прочим, отослал женщин, чтобы они Е не совершили чего-нибудь подобного, ибо слышал, что умирать надобно с добрым словом. Пожалуйста, успокойтесь и сдерживайтесь. Услышав это, мы устыдились и удержали слезы, а он ходил и, почувствовав, что его ноги отяжелели, лег навзничь — так приказал тот человек. Вскоре он же, давший яд, ощупывая Сократа, по временам наблюдал его ноги и голени и наконец, сильно надавив на ногу, спросил: Вслед за этим ощупывал он бедра и, таким образом 118 восходя выше, показывал нам, как тот постепенно холодеет и окостеневает. Сократ ощущал и сам себя и промолвил, что, когда дойдет ему до сердца, он отойдет. Между тем нижние части тела его уже стали холодны; тогда, раскрывшись (ибо был покрыт), он сказал (это были последние слова его): На эти слова уже не было ответа, только немного спустя он вздрогнул, и тот человек открыл его лицо: уста и глаза остановились. Видя это, Критон закрыл их. Таков был конец нашего друга, Эхекрат, — человека, можно сказать, самого лучшего как между известными нам его современниками, так и вообще мудрейшего и справедливого.