Без оглядки на Полину Виардо

1. Не стараясь угодить

Возвращаемся в Москву из Пскова после Каверинских чтений 2002 г. В вагонном разговоре с А. П. Чудаковым признаюсь, что в «ЖЗЛ» у меня скоро выйдет книга «Высоцкий».

— Такая книга — в любом случае смелый шаг, — комментирует Александр Павлович. — Ведь это не о каком-нибудь Тургеневе писать, когда Полина Виардо предъявить претензий уже не может.

Да? А я и не думал об этой стороне дела. С наследниками героя проблем не возникало. Центр-музей В. С. Высоцкого оказывал мне со-210

действие, а его директор Никита Высоцкий даже призывал меня не жертвовать правдой во имя ложной вежливости. Посылать же рукопись на апробацию Марине Влади мне бы и в голову не пришло: ясно, что ей это не по вкусу. Не рукопись, а жизнь Высоцкого, где есть Оксана Афанасьева, умолчать о которой биограф просто не имеет возможности. Он, как было, — «так и пишет, не стараясь угодить».

Мне кажется странным, что Валерий Попов пытался согласовать текст своей книги «Довлатов» с вдовой персонажа, удовлетворял ее мелкие замечания по поводу мамы Сергея да его отношений с университетскими приятелями. Неужели непонятно было сразу, что Елену огорчит совсем другое? Но как сократить, к примеру, Тамару Зибунову и их с Довлатовым дочь? Для этого не текст надо редактировать, а саму жизнь. В момент, когда Попов согласился писать эту книгу, судьба навсегда вбила клин между ним и вдовой его героя. В таких случаях остается одно — держаться на расстоянии, думая в первую очередь не о чьих-либо личных чувствах и амбициях, а об интересах читателя и культуры.

Не миновали такого рода трудности и Льва Лосева как биографа Бродского. Прежде всего ему пришлось «переступить» через негативное отношение самого героя к «возможным жизнеописателям». (Кстати, кто сказал, что подобные запреты или полузапреты следует понимать буквально? Шагнув в бессмертие, наши герои могут уже там переменить отношение к биографическим штудиям о себе и даже дать «жизнеописателям» добро на книгу в серии «ЖЗЛ».)

Помимо этого, Лосев был явно стеснен в описании любовной стороны жизни Бродского: и Марине Басмановой, и иным героиням этого сюжета в книге отведено немного места. Хорошо, что потом в мемуарной книге Лосева «Меандр» появился текст «Об Иосифе», удачно дополняющий «литературную биографию» Бродского.

Или возьмем книгу Дмитрия Быкова о Булате Окуджаве. Мне импонирует в ней неподдельная душевная привязанность автора к персонажу, эстетическое приятие его творчества в полном объеме (не только песен, но и непесенных стихотворений, романной прозы). Казалось бы, такое ли уж упущение — недостаточно полный рассказ об отношениях поэта с Натальей Горленко? Был в песне 1983 г. «молодой гусар, в Наталию влюбленный», стало в позднейшей редакции: «в Амалию влюбленный». И вообще — так ли уж важны конкретные Оксана, Тамара, Марина, Наталья для повествования о судьбах легендарных мастеров слова?

Важна — свобода. Биограф отбирает из множества фактов самые важные по своему разумению. О каких-то событиях пишет подробнее, о каких-то короче. Одним персонажам уделяет больше внимания, другим меньше. Так он взаимодействует с «натурой», с героем книги, и желательно, чтобы в этот интимный процесс не вмешивались третьи лица. Частные, юридические, политические.

Политическая конъюнктура, душившая биографический жанр, рухнула четверть века назад, в результате «революции сверху». Моралистическая конъюнктура, требовавшая вранья и умолчаний, изживается плавным, эволюционным образом. Наглядный пример — книга Александра Познанского о П. И. Чайковском, вышедшая параллельно в «ЖЗЛ» и в питерском издательстве «Вита Нова». Конечно, и теперь правдивое описание личной жизни композитора многими постсоветскими людьми оценивается как «очернение» и даже следствие «происков ЦРУ». Но все-таки вспомним, что тридцать лет назад о возможности появления в нашей стране такой книги никто и помыслить не мог. Tempora mutantur.

Приступая к написанию книги о Высоцком, а через несколько лет — и к книге о Блоке, я отчетливо осознавал, что для биографа «жить не по лжи» — это значит не утаивать от читателя тех подробностей, которые недалеким и несамокритичным людям представляются «неприглядными». Это прежде всего воздаяния Бахусу и Венере, а также недуги, сопряженные с вольным образом жизни. Тут от автора требуются непредубежденный взгляд на вещи, готовность просвещать читателя, вводя его в историко-бытовой контекст.

Блок говорил в стихах о продажной любви, трактуя эту тему в трагико-романтическом тоне, Пушкин о том же писал шутливо: «И вы, красотки молодые, / Которых позднею порой / Уносят дрожки удалые / По петербургской мостовой...» Едва ли нашему читателю рассказали в школе, о каких красотках говорится в «энциклопедии русской жизни». Значит, надо пояснить, сообщить, что мало кто из русских писателей-дворян не вступал в контакты со жрицами любви.

«Грехи» писателей — это, говоря лингвистически, «тема», а не «рема». Важны индивидуальные различия и оттенки. Наивно сокрушаться по поводу самого факта пьянства легендарной особы. Герои двух моих книг были к нему причастны совершенно по-разному. У Высоцкого это была болезненная зависимость от алкоголя, причинявшая ему только страдания. Что касается Блока, то, сопоставив множество свидетельств, я пришел к выводу, что у него отношение к Бахусу было по преимуществу гедонистическим, что до разрушения личности здесь дело не доходило. Показательна такая мелочь: Блок никогда не забывал взять счет в ресторане — стало быть, хорошо себя контролировал.

Высоцкий говорил режиссеру Виктору Турову: «Ах, Витя, если бы я мог так работать и пить, как ты, никогда бы не завязывал». Пожалуй, то же он мог бы сказать и Блоку на посмертной сходке русских поэтов — вроде той, которую описал Набоков (тогда еще Вл. Сирин) в стихах 1921 г. В общем, к любому житейскому явлению нужен дифференцированный подход.

Кстати, я в принципе уважаю точку зрения тех немногочисленных пуристов, которые ценят творцов искусства «не только за это» и даже 212

«совсем не за это», которые, упиваясь стихами или звуками музыки, не желают знать житейских подробностей. Биографические книги, в отличие, скажем, от правил дорожного движения, пишутся не для всех, а исключительно для читателей-добровольцев.

Лично я как читатель принадлежу к таким добровольцам. Чтение литературных шедевров, как правило, разжигало во мне интерес к частной жизни их авторов, и наоборот: колоритные жизнеописания и мемуарные свидетельства усиливали интерес к художественным текстам. Последнее в моей читательской жизни приключилось, в частности, с Довлатовым и Бродским. К обоим как к художникам я, честно говоря, раньше испытывал скорее уважение, чем любовь. Стилистический аскетизм Довлатова привлекал меня меньше, чем, например, чувственная изобразительность Валерия Попова, а Бродский для моей эстетической веры казался слишком консервативным и многословным — мне больше близки радикальные авангардисты, «путейцы языка».

Но вот хлынул поток письменных рассказов об этих двух легендарных питерцах (и ньюйоркцах). И я увлеченно внимаю всем голосам — восторженным и ехидным, правдивым и завирающимся. И в Бродском, и в Довлатове как личностях я ощущаю таинственную внутреннюю парадоксальность. Стратегическая целеустремленность — и в то же время трогательная уязвимость, которую оба таили от окружающих. Мне интересен был «человекотекст» Дмитрия Бобышева «Я здесь», который многие осудили, исходя из каких-то моралистических соображений. Любовный треугольник «Бродский—Басманова—Бобышев» — сложный, многозначный сюжет, достойный долгого осмысления. И это никакое не «грязное белье», а реальная и неразгаданная человеческая драма. Из подобных частных тайн складывается та большая тайна, которую можно разгадывать всю жизнь, не считая, что потерял время...

По ходу чтения мемуаров я открыл для себя сходную внутреннюю парадоксальность в стихах Бродского и в прозе Довлатова. Дело не в том, что биография дает «реальный комментарий» к конкретным текстам, а в некоторой метафизической корреляции между поэтикой и судьбой, между приемом и личностью. Ироническая перифрастич-ность Бродского — способ расширить пространство и время, чтобы жизнь в итоге «оказалась длинной». Автологичность («самословие») довлатовского письма — способ преодоления хаоса и абсурда — в мире и в себе самом.

Подозреваю, что подобное восприятие «жизни» и «творчества» классиков свойственно не мне одному, а значительной части людей, открывающих биографические книги. Совокупность произведений писателя и «текст» его жизни — это две части одной метасистемы, это сообщающиеся сосуды. И для читателя совершенно естественно стремиться к полноте знания о писателе как о художнике и как о человеке.

Не люблю, когда злоупотребляют пассажем из письма Пушкина к Вяземскому: «Зачем ты жалеешь о потере записок Байрона?..» — и до слов: «...он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе». Прежде всего мне представляется чудовищной пошлостью щеголять в миллионный раз цитатой, полученной к тому же из третьих рук. Эпистолярные филиппики — даже у классиков — часто продиктованы минутным настроением. Прежде чем перейти к разговору о Байроне, автор письма жаловался: «Мочи нет сердит: не выспался и не вы....ся». А после того зацитиро-ванного до дыр пассажа Пушкин довольно гибко и некатегорично размышляет о соблазне автобиографического писания, о трудности его: «Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая».

Главное же, что социокультурная ситуация начала XXI в. совсем иная, чем двести лет назад. «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого...» Да нет, Александр Сергеевич, исповеди и записки, связанные с биографиями классиков, сегодня жадно читает не толпа, а относительно просвещенная часть публики. И это не мешает, а помогает ей быть «заодно с гением».

Думаю, что многие классики XIX в. еще нуждаются в освобождении от «хрестоматийного глянца», от сведения богатого смысла их жизней к борьбе с «самодержавием и крепостничеством». Ненамного лучше и тенденция мерить всех классиков на православный аршин, это тоже схематизация и разлучение с живым читателем. Творческий интерес биографов к реальной человеческой сложности и противоречивости «замечательных людей» — единственный способ привлечь новое читательское внимание к Лермонтову и Герцену, Тургеневу и Некрасову, ко многим другим классикам двух веков. Будь они ровными, «правильными» людьми, приятными во всех отношениях, — не смогли бы они ни создать художественных ценностей, ни приобрести славу.

И тем, кто о них пишет, не стоит строить из себя круглых отличников. Требуется смелость.

2. Литераторы о литераторах

«Научная биография» — в этом словосочетании мне видится contradictio in adjecto. Лично мне не доводилось читать ни одной чисто научной биографии писателя. Научным может быть разыскание и обнародование неизвестных доселе фактов, составление «летописей жизни и творчества». То есть производство текстов, предназначенных не для чтения, а для изучения и наведения справок. А когда автор берется в пределах одной книги дать читателю целостное представление о личности и судьбе писателя, он, независимо от своих субъективных намерений, становится литератором.

Биографический дискурс по природе своей — литературен. Пожалуй, это относится и к книгам о политических деятелях, ученых, артистах и т.п. Там тоже надо выстраивать повествование, чувствовать читателя-собеседника. Как рассказать о таком-то событии — в двух фразах или на двух страницах? Такой выбор — вопрос творческий, как и всякое соотношение «мелочности» и «генерализации», пользуясь словечками Л. Толстого.

А уж когда герой книги — писатель, то биографу ничего не остается, как пригласить его в соавторы. Написание биографии я считаю таким же видом соавторства (не в юридическом, а в духовном смысле), как критическая интерпретация текста, как литературный перевод, как пародирование и травестирование, как цикл иллюстраций (уровня анненковских к «Двенадцати»), как инсценировка, или экранизация, или создание музыки на литературный сюжет, мелодии к поэтическому тексту.

Пусть биографические книги о писателях и попадают в книготорговых каталогах в категорию «Нехудожественная литература» (термин неудачный, согласитесь), книга о писателе художественна по природе. Поскольку в основе ее лежит такой художественный прием, как сравнение. Сравнение жизни писателя как целого с его творчеством в полном объеме. Осуществлено оно может быть с разной степенью глубины и совершенства, но жанру «литературной биографии» оно присуще конститутивно. Между «жизнью» и «творчеством» нет безусловных причинно-следственных связей, эти связи устанавливает автор-биограф субъективно-творческим способом: чередованием житейских эпизодов и рассказа о произведениях, соположением событий и стихотворных цитат.

Показателен такой крайний случай, как книга Дональда Рейфилда «Жизнь Антона Чехова», где «творчество» преднамеренно вынесено за скобки. Тщательность и добросовестность биографа достойна всяческих похвал, он даже на Сахалин съездил. Но — выскажу свое личное мнение, — при всей ценности впервые обнародованных здесь документов, связанных с интимной сферой, в книге я вижу «не живого, но мумию». Произведения писателя суть части его души и тела, его организма. Ампутация их делает книгу монотонной, лишенной настоящего «драйва».

«Писатели о писателях» — так называлась некогда серия издательства «Книга» (мне довелось там выпустить в раздельном соавторстве с В. Кавериным книгу о Юрии Тынянове). Пожалуй, такое название было чересчур роскошным: среди авторов все-таки чаще встречались не прозаики, а литературоведы, которые рискованно приравнивались к классикам мировой поэзии и прозы. Мне больше по душе слово «литератор» — кстати, его любили и Тынянов с Кавериным.

Академические ученые пишут друг для друга, литератор пишет для читателей. И его роль необходима, незаменима в литературе о том или ином классике, в том или ином конкретном «ведении». Не всякий литературовед может быть литератором: тут потребно умение писать «ad narrandum, non ad probandum» (для того, чтобы рассказать, а не для того, чтобы доказать — согласно Квинтиллиану). А такое умение достигается не только «потом и опытом», но еще и в силу некоторых природных факторов.

Литератор может прибегать к идеям-метафорам, логически недоказуемым и вто же время неопровержимым. Такова, например, лотманов-ская идея «сотворения Карамзина» (перефразировка фразы Чаадаева, давшая название книге Лотмана). Сотворил ли себя Карамзин как писатель сам? В рамках академического дискурса такой вопрос невозможен. Но познавательная плодотворность его сохраняется по сей день.

Особо скажу о роли цитат и сносок. Академические «материалы к биографии» из них почти полностью состоят. В «жэзээловском» формате они необязательны. Да и каково было бы читать сплошь документированный текст! Ведь если подходить формально, то к первой же фразе вроде «Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве 26 мая (6 июня) 1799 г.» надо давать сноску, скорее всего на П. В. Анненкова как первого биографа. И так — далее везде, поскольку основная масса сведений черпается из печатных источников.

Нет, «речеведёние» (возможный эквивалент «дискурса») должно осуществляться самим автором-биографом. Цитаты на три страницы — это, по-моему, проявление халтурного отношения к работе. Автор как бы говорит читателям: «Я пойду отдохнуть и покурить, а вы пока послушайте Авдотью Панаеву (или Нину Берберову)». Читатели имеют полное право разойтись. Ибо неосвоенная, неотрефлектированная цитата — технический брак.

Сошлюсь на примеры из собственной практики. Вот я пишу о Блоке, добрался до июня 1905 г., когда в Шахматове приехали Андрей Белый с Сергеем Соловьевым. Белый потом расскажет об этом времени так: «А. А. вошел в полосу мрака; и намечалась какая-то скрытая рознь между ним и Л. Д. <...> В это время не мог он писать». И подкрепит это словами Александры Андреевны: «А знаете, почему Саша — мрачный; он ходит один по лесам; он сидит там часами на кочках... Порой ему кажется, что он разучился писать стихи; это его мучает».

Такие «показания» считаю нужным процитировать, но тут же считаю необходимым их оспорить, «продырявить документ», как говорил Тынянов. Приходится полемизировать не только с субъективнейшим Андреем Белым, но и с матерью поэта, доказывая, что леса и кочки — лучший кабинет для занятий стихосложением, что это те самые «широкошумные дубровы», куда бежит поэт, чтобы научиться писать по-новому, — в данном случае перейти к «Пузырям земли».

Или вот очень частный, но показательный пример, связанный с биографией Высоцкого. Лучший друг моего героя Вадим Туманов в своей книге «Все потерять — и вновь начать с мечты...» рассказывает о том, как за два дня до кончины Высоцкого он приходит к нему, застает дома только Нину Максимовну и отправляется двумя этажами выше, догадавшись, что друг сидит у гостеприимного соседа:

«Обругал Валерку и увел Володю домой. Я впервые услышал, как мама резко разговаривает с ним:

  • — Почему ты пьяный?!
  • — Мама, мамочка, ты права! Это ерунда, только ты не волнуйся. Только не волнуйся!

Нина Максимовна в первый раз при мне замахнулась на сына. Мы уложили Володю спать».

Составители биографических хроник пассивно цитируют этот пассаж как реальный факт. Но у каждого факта есть оттенки. Обсуждая с Вадимом Ивановичем его замечательную книгу, я коснулся и этого эпизода: «Как вы откровенно рассказали о том, что мать замахнулась на сына...»

— Так она не просто замахнулась — ударила, — признался Вадим Иванович.

Да, метафора «продырявить документ» прямо-таки буквализовалась в этом разговоре. Готовя книгу к очередному переизданию (уже четвертой редакции текста), я добавил этот эпизод во всей его подлинности, излагая своими словами, находя оправдание поведению матери, — в общем, с полной авторской ответственностью, не прячась за спину мемуариста.

«Чужое слово» (это для меня формула и бахтинская, и ахматовская) в полной мере работает только тогда, когда основную тяжесть выносит на себе прямое авторское слово.

Имеет ли право автор биографии на фантазию, на творческий вымысел?

Бывают литературные произведения, сюжеты которых начинаются там, «где кончается документ». Так, в повести Ольги Новиковой «Любя» (2005) описываются отношения Ахматовой и Цветаевой в 1941 г. На фоне достоверной фактуры развивается гипотетическая история о том, как у двух великих поэтесс появляется общий возлюбленный — молодой прозаик. Такое в принципе могло быть: не случайно у читателей возникал вопрос о прототипе, предлагались реальные кандидатуры на это место. Здесь мы имеем дело с чистым писательством, с художеством, которое биограф себе позволить не может, но на которое он может сориентироваться как на творческую модель. Иногда пустить в ход воображение необходимо просто для того, чтобы разобраться в реальной ситуации.

Марина Влади в своей книге «Владимир, или Прерванный полет» повествует, как Высоцкий, показывая ей книгу стихов Артюра Рембо, возмущается: «Ты представляешь, этот тип, этот француз — все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат!»... Какое-то недоразумение: не мог Высоцкий быть столь темным, он несколькими годами раньше упоминал Рембо и возраст его гибели в песне «О фатальных датах и цифрах». Поразмыслив, прихожу к выводу, что Высоцкий просто учинил мистификацию, разыграл жену, а она приняла это за чистую монету. Именно так я подаю этот эпизод в своей книге, позволяя себе «на минуточку» побыть писателем.

3. Реальная антропология. Личность и прием

Книга о писателе — это сейчас шире, чем литературоведение, это больше, чем филология. Время эстетизма и литературоцентризма миновало. А какое время наступило?

Двенадцать лет назад мне довелось в «Романе с языком» развить мысль о том, что на смену филологической эпохе приходит эпоха антропологическая. Сегодня с чувством глубокого удовлетворения читаю там и сям об «антропологическом повороте». Да, есть еще что сказать о том явлении природы, к которому мы все принадлежим — и ученые, и литераторы, и читатели.

Биографический бум в отечественной культуре напрямую связан с новым поворотом. Личность писателя — подходящий для антропологического исследования объект. Homo scribens — это не то, чтобы высшая разновидность homo sapiens, как считалось во времена романтизма, но своеобразная гипербола человеческой природы. В личности человека-писателя наглядно проступают парадоксы, присущие человеку-читателю. И биограф занимается самой что ни на есть реальной антропологией.

Воспользуюсь примерами двух героев моих книг в серии «ЖЗЛ» — Блока и Высоцкого.

Поэтика Блока — гармоничное сопряжение противоположностей. Доминантный прием — музыкальный оксюморон. Сходным образом в личности поэта гармонично сопрягались такие крайности, как уединенность и общительность, уныние и жизнерадостность, склонность к полигамии и душевная верность единственной женщине.

Поэтика Высоцкого — столкновение взаимоисключающих смыслов, конфликт персонифицированных точек зрения. Доминантный прием — драматизированный оксюморон. На уровне личности — это постоянное столкновение рациональной жизненной стратегии и спонтанного поведения, актерского и писательского импульсов, страстные дружбы и не менее страстные разрывы, перманентное фактическое двоеженство с неминуемыми драматическими последствиями.

Для выстраивания таких параллелей не очень подходит строгий научный язык. Биографическое повествование с его сюжетно-образной многозначностью — дело литераторское, но его познавательные результаты могут иметь научное значение. Новая антропология в моем понимании — это не сухое умствование, а субъективно-личностная активность. Идеальное соотношение автора и героя в биографической книге — пятьдесят на пятьдесят. От биографа, конечно, требуется исследовательская самоотверженность, отсутствие соревновательных претензий. Однако этого еще мало.

Требуется еще быть личностью.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >