Астроумие. Питерская смеховая культура глазами москвича

При первом чтении книги Анатолия Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой» я был несколько озадачен следующим эпизодом:

«Дело было в Комарове, зимой, мы с Бродским и Мариной Басмановой, его подругой, зашли к Ахматовой в гости. Заговорили о спиритизме <...> Она сказала, что относится к столоверчению враждебно <...> А впрочем, — закончила она, — возьмите словарь Брокгауза на букву С и прочтите статью Владимира Соловьева “Спиритизм”, очень толковую. (Потом она дала нам десятку и послала в магазин за водкой и закуской. Стоял мороз, ночное небо было безоблачно, все в ярких звездах. Бродский узнавал или делал вид, что узнает, созвездия, потом спросил меня: “А-Гэ, а почему, объясните по науке, в северном полушарии не виден Южный Крест?” Я сказал: “Возьмите словарь Брокгауза на букву А и прочтите статью «Астрономия”. — “А вы, — сказал он тотчас, очень довольный вовремя пришедшим в голову каламбуром, — возьмите словарь Брокгауза на букву А и прочтите статью “Астроумие”.)».

Через несколько лет тот же эпизод обнаружился в «Записных книжках» Довлатова — лишь действие здесь было перенесено из Комарова в Ленинград:

«Найман и Бродский шли по Ленинграду. Дело было ночью.

— Интересно, где здесь Южный Крест? — спросил вдруг Бродский...» И т.д. Вплоть до того же пункта: «...поищите там слово “Астроумие”».

Это в высшей степени окказиональное и вроде бы заведомо бессмысленное словечко «астроумие» засело в памяти как знак несходства питерского остроумия с московским. Такое несходство я долгие годы ощущал и на уровне литературных текстов, и на уровне приватного общения. Для московского остроумия характерна установка на внешний блеск и на индивидуальный успех шутника. В питерской беседе важнее авгур-ское взаимопонимание, причастность к общему культурному контексту. В процитированном обмене репликами между Найманом и Бродским нет победителя и побежденного: острота создается здесь самой связностью, кумулятивностью культурно-игрового дискурса. Говорящим важно обозначить связь их непринужденного трепа с предшествующим монологом Ахматовой, с культурной формацией, воспитанной на чтении Брокгауза и Ефрона, со средой, для которой Владимир Соловьев был значимой и авторитетной фигурой, и т.п. Рассказ Наймана проникнут этим ощущением традиционности и обнаруживает неожиданную (быть может, и для самого автора) интертекстуальность: так, слова «довольный вовремя пришед шим в голову каламбуром» вызывают ассоциацию с репликой Печорина о Грушницком: «Довольный плохим каламбуром, он развеселился».

В московских литературных и окололитературных компаниях остроумие, как правило, замешено на бытовых, житейских реалиях — для питерцев более органична обращенность к духовному, ad astra134, что дает повод поискать в каламбурной шутке Бродского отблеск высшего смысла.

Конечно, противопоставление питерского и московского остроумия может носить только условный и предварительный характер, поскольку пока еще не существует научного описания сходств и различий двух соответствующих литературных культур 60—90-х годов. К тому же питерское литературное остроумие неоднородно, его носителями выступают поэты и прозаики разного склада.

Тут видится определенный спектр с двумя крайними полюсами. На, так сказать, северном полюсе — холодная, без улыбки ирония Бродского и Сосноры. Остроумие Бродского Джералд С. Смит, выступая на конференции, посвященной поэзии Высоцкого с докладом «Высоцкий и Бродский», определил как «юмор злой, скрытый, юмор для себя» (сказано при безусловно положительном отношении к поэту — в целях сравнения с «московским, экстравертным, добрым» юмором Высоцкого). Действительно, «интровертность» остроумия Бродского ощутима даже в эротических его шутках («видишь то, что искал, а не новые дивные дивы...», «...в награду мне за такие речи / своих ног никто не кладет на плечи»), весьма дерзких, но не рассчитанных на смеховую разрядку. Изощренное и словесно-римтическое остроумие Сосноры также не снисходит до простого комизма, до элементарно-смехового эффекта, это по преимуществу сарказм в буквально-греческом смысле («сарказмос» — «рвущий мясо») и выражающий либо высокомерное презрение к окружающим («Вам все объяснят феминетчицы рифм / и прозы писатели: презервативы»), либо глубокую боль («Бедный товарищ! — кровавую пищу клюем»).

«Южный», теплый полюс питерской смеховой культуры — это гедонистическое остроумие Валерия Попова (не случайно его первая книга называлась «Южнее, чем прежде», а лучшая из его книг — «Две поездки в Москву»; этот писатель сочетает причастность к питерскому контексту с тяготением к земному и житейскому «московскому» мироощущению).

Остроумие Довлатова мне видится в середине этого спектра, по соседству с остроумием Виктора Голявкина (особая тема — традиция парадоксального лаконизма, или лаконичной парадоксальности, восходящая, по-видимому, к обэриутам, унаследованная Голявкиным и продолженная Довлатовым). Довлатов принципиально далек от крайностей, его юмор и ирония, его гиперболизм нацелены на здравый смысл. Именно это сделало Довлатова, на мой взгляд, обобщенно-собирательной фигурой петербургской литературной культуры и полномочным представителем этой культуры в русской Америке, в Москве, в России в целом (я имею в виду высокую степень читабельности и читаемости произведений Довлатова в кругах, далеких от того узкого питерского круга, в котором он сформировался). Ему суждено было стать не только значительным практиком литературного остроумия, но и теоретиком: такие афоризмы Довлатова, как «Юмор — инверсия здравого смысла», «Юмор — улыбка разума», — не только итожат творческую авторефлексию писателя, но и обладают весомым общеэстетическим смыслом.

Попытаюсь обозначить основные отличительные признаки питерского литературного и литературно-бытового «астроумия», дать некоторый предварительный «драфт», эскиз возможного исследования, начерно наметить рабочую гипотезу, рассчитанную на обсуждение, уточнение и конкретизацию.

  • 1. Редукция смехового начала. При общении с ленинградцами москвичу сразу бросалась в глаза сдержанность их смеховой реакции. В московской аудитории или компании степень контакта, взаимопонимания проще всего проверить на смеховом уровне: улыбаются — значит, поняли, хохочут — значит, одобряют. В Питере же хохот почти невозможен, да и улыбки добиться не так легко.
  • (Приведу прозвучавший во время Довлатовских чтений комментарий к вышесказанному. «...На смешное в Москве и Питере <...> реагируют по-разному, — отозвался в кулуарах Анатолий Найман. — В Москве заранее знают, чему надо смеяться, и смеются, в Питере выслушивают, кивают и говорят: “Смешно”»135.)

Такая редуцированность смехового начала присутствует и в художественной организации питерской поэзии и прозы, обусловливая замедленность комического воздействия и вместе с тем его долговечность.

Несмеющийся остроумец имеет определенные преимущества перед остроумцем откровенно комикующим. Так, мистификация, сопровождаемая невозмутимо-серьезной интонацией, может долго сохранять иллюзию достоверности. Показательный пример — довлатовская «байка» о якобы полученных Окуджавой в день его 50-летия восьмидесяти пяти телеграммах с текстом «Будь здоров, школяр!». Признаюсь, что при прочтении этой записи у Довлатова я, как, наверное, многие, не усомнился в подлинности данного факта и лишь после доклада Мицуеси Нумано на Довлатовских чтениях осознал всю заведомую абсурдность сюжета-розыгрыша. Смеховая разрядка (прежде всего смех над собой как наивным читателем) может быть отложена на долгое время, что только усиливает действенность остроумия.

  • 2. Нетеатральностъ. Питерское остроумие предполагает преобладание внутреннего над внешним, полноты самовыражения над игровым перевоплощением. С этой точки зрения интересно сопоставить остроумие Венедикта Ерофеева, творящего образ-имидж «Веничка-Христос» и рассчитывающего на игровое соучастие зрителей, — и естественный юмор Довлатова, чья цель — раскрытие собственного «я» во всей его человеческой достоверности.
  • 3. Суперсегментность. Этим корявым научным термином я хотел бы обозначить следующую особенность питерского остроумия: оно присутствует не в специально отведенных для этого местах, не в репризах и «приколах», а во всей ткани произведения. Питерский остроумец сам не знает, когда он шутит, а когда серьезен, какой эпизод, какая фраза вызовет комический эффект. Он готов к тому, что сказанное в шутку окажется совершенно серьезным (так, фраза Валерия Попова «Родился я в бедной профессорской семье» в середине 70-х годов звучала как комический оксюморон, двадцать лет спустя профессорские семьи действительно стали бедными), — и наоборот: сказанное всерьез кого-то почему-то рассмешит (читательский успех Довлатова, на мой взгляд, во многом связан с тем, что каждый читающий может по своему усмотрению и вкусу находить повод для улыбки или смеха).
  • 4. Остроумие работает не на создание контраста, а на словесное и композиционное единство текста.

В творчестве Довлатова, во всей совокупности написанных им текстов эта особенность предстает особенно наглядно. Довлатовское остроумие стратегически нацелено на преодоление пропасти между «высоким» и «низким», на выработку того «среднего штиля» (т.е. сдержанно-достойного, уравновешенного, коммуникативно ясного, демократичного, соотнесенного с жизненной реальностью во всем ее объективном объеме информационно-повествовательного дискурса), создание которого является самой насущной проблемой современной литературной культуры. Общий пафос этой художественной стратегии можно обозначить следующим остроумно-серьезным афоризмом Сергея Довлатова: «Гений — это бессмертный вариант простого человека» («Записные книжки»).

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >