Ровно сто лет назад писались стихи для нынешнего читателя

Мои друзья, поэтесса и художник, подъезжают в автомобиле к своей даче. У самых ворот на дороге валяется молодой брюнет. Без верхней одежды, в брюках и рубашке. Это зимой-то! Подобрали его, пьяненького, уложили спать у себя в доме. Наутро выясняется: бедняга — мигрант, работает на стройке. Отметил с кем-то получку, а его обворовали, раздели и бросили. Невеселые дела. За завтраком хозяева между делом спрашивают гостя: читает ли он книжки, и в частности стихи? «Блока люблю», — уверенно отвечает юноша. «А как насчет других — Ахматовой, Пастернака, Мандельштама?» — «Нет, только Блока».

Услышав эту историю, я мысленно поздравил Александра Александровича. Он таких читателей ценил. «Мне было очень отрадно слышать, что вся почти книга понята, до тонкости часто, а иногда и до слез, — совсем простыми “неинтеллигентными” людьми», — писал он в 1904 г. своему отцу-профессору, считавшему, что в стихах его сына люди нормальные «видят фигу».

То, что когда-то казалось вычурным и замысловатым, воспринимается нами сегодня как совершенно естественное:

В кабаках, в переулках, в извивах,

В электрическом сне наяву Я искал бесконечно красивых И бессмертно влюбленных в молву.

«Почему не в халву?» — спросил у Блока Куприн, услышав последнюю строку (свидетельство К. Чуковского). Что ответил поэт прозаику — неизвестно. В самом деле: что за молва такая? Я бы так объяснил: музыкальное слово, означающее и поэзию, и язык, и искусство — все разом. Недаром ведь сказал Верлен: «Де ля мюзик аван тут шоз!» (а Пастернак потом перевел: «За музыкою только дело»).

Поэзия творит особые, музыкальные смыслы. Чуткие к ним читатели и есть «бессмертно влюбленные в молву». Как тот паренек-мигрант. Их и искал Блок в петербургских кабаках и переулках. Серебряный век сегодня в моде — потому что он музыкален. И первыми на его Парнасе предстали символисты, умевшие создавать и словесные симфонии, и простенькие, но цепкие шлягеры:

Я не знаю мудрости, годной для других, Только мимолетности я влагаю в стих.

Эти строки Константина Бальмонта мы в студенческие годы распевали на мотив Александра Зацепина («Остров Невезения в океане есть»). Слова идеально ложились на мелодию, их можно было петь сначала в прямом порядке, а потом с инверсией строк, как это делал с эстрадным текстом Андрей Миронов: «Только мимолетности я влагаю в стих, / Я не знаю мудрости, го-о-дной для других!» Есть Бальмонт, автор культурологических сонетов, а есть народный Бальмонт с ударением на первом слоге и с «хитовым» репертуаром: «Я мечтою ловил уходящие тени...», «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым...», «Она отдалась без упрека...». Несложно, но — музыкально. С таких аккордов и начинают люди постигать тайну поэзии.

Мы все говорим: слово, слово... И не замечаем, что кончилась эра логоцентризма и литературоцентризма. Молодежь в метро вся с плеерами: сидишь с ней рядом и раздражаешься, слыша шипящую отдачу. Но лучше не ругаться, а понять: все сделались не столько читателями, сколько слушателями. Музыка (всех видов) составляет львиную долю эстетического питания всего человечества. Значит, поэзии, желающей прорваться в души, надо и через уши действовать.

Самые решительные стихи в защиту Слова сложены Николаем Гумилевым:

Но забыли мы, что осиянно

Только слово средь земных тревог

И в Евангелии от Иоанна

Сказано, что Слово это — Бог.

Все верно. Эти строки не может не помнить наизусть человек, сколько-либо причастный к культуре. Но зачем повторять их пассивно, попу-гайно? Вступая в диалог с Николаем Степановичем, мы можем сегодня сказать: «Бог — это еще и звук». И в доказательство найти стихотворение Гумилева «Слово» на музыкальном сайте Интернета. «В оный день, когда над миром новым», — запоет пронзительным голосом певица в ультрасовременном ритме. А гумилевский «Жираф» положен аж на четырнадцать разных мелодий! Риторичные, декламационные стихи забывают, певучие — помнят, ими живут.

Акмеисты тоже были людьми музыкальными, а Михаил Кузмин — так вообще настоящим композитором. Ритмы символистов рождают в душе мистический трепет, ритмы акмеистов чувственны, пластичны.

А главное: музыку они все — и символисты, и акмеисты — слышали прежде всего внутри себя. Каков главный урок этой эпохи? Источник созидания — индивидуальная глубина, а всякая «соборность» и «общественность» — уже производное от множества неповторимых внутренних миров.

Истинная музыка начинается с ноты «я». За коллективистские утопические иллюзии вроде «музыки революции» заплачено слишком дорогой ценой. И, читая «серебряновечные» стихи, примеряя к себе такие разные, такие роскошные авторские «я», каждый из нас понемногу научается быть собой. Приятное занятие.

Да, ярких личностей тогда было — хоть отбавляй! Потому интересны и стихи, и все, что вокруг стихов: человеческие отношения, дружбы и ссоры, влюбленности и разрывы. Завораживает литературный быт того времени, атмосфера домашних салонов и публичных собраний. Филологи сейчас все это тщательно исследуют, а читатели просто любопытствуют: кто, с кем, почему. И стесняться такого любопытства не надо. Мемуары, дневники, переписка, даже слухи и байки — естественное сопровождение стихотворных текстов.

Сто лет как один миг

С начала нынешнего столетия я, признаюсь, ощущаю постоянное раздвоение сознания. Первый год XXI в. был для меня как бы и 2001-м, и 1901-м — тем самым, когда Бальмонт без ложной скромности признается: «Я — изысканность русской медлительной речи...», а Брюсов эпатирует строками: «Хочу, чтоб всюду плавала / Свободная ладья, / И Господа, и Дьявола / Хочу прославить я» (кощунственно, но певуче!).

В году третьем вспоминалось, как к Андрею Белому «притащился горбун седовласый», который «в небеса запустил ананасом». (Кусок того ананаса долетит потом до юноши Маяковского, сочиняющего по невежеству своему традиционные вирши. Прочитав Белого, он устыдится и по-своему рванет в небеса: «Багровый и белый отброшен и скомкан...»)

В году шестом Федор Сологуб слагает самый смелый эротический верлибр:

А все же нагое тело

Меня волнует,

Как в юные годы.

Я люблю руки,

И ноги,

И упругую кожу,

И все,

Что можно

Целовать и ласкать.

По-моему, современно. Можно ведь — по-чистому, без распространенной ныне унылой похабщины, которая, как мы не раз убеждались, быстро протухает и начинает удручать читательское обоняние.

Потом стал замечать, что под знаком «минус сто лет» живут многие литературные люди. Особенно ощутилось это, помниться, в 2009 г. Сборник статей 1909 г. «Вехи» вышел как будто в наше время: все те же проблемы у нашей бедной интеллигенции. Блок недавно вернулся из Италии, классные стихи привез: одна «Равенна» чего стоит! Некоторые из них будут напечатаны в только что организованном журнале «Аполлон». Маковский там открыл новое дарование — Черубину де Габриак. Ох, с ума все посходили! У Гумилева с Волошиным на этой почве 22 ноября приключится дуэль — может, еще отговорим, успокоим ребят? Печальнейшая дата — 30 ноября (по старому стилю). Блок с Варшавского вокзала поедет к умирающему отцу, и в то же самое время на ступенях подъезда Царскосельского вокзала (теперь он Витебский) с Иннокентием Анненским случится смертельный сердечный удар. Может быть, если бы в «Аполлоне» не сняли тогда из номера его подборку... Поздно жалеть.

Не потому, что от Нее светло, А потому, что с Ней не надо света.

Это, конечно, все помнят. А что вы лично у Анненского для себя нашли? У меня номер один — «Свечку внесли»:

Не мерещится ль вам иногда, Когда сумерки ходят по дому, Тут же возле иная среда, Где живем мы совсем по-другому?

С тенью тень там так мягко слилась, Там бывает такая минута, Что лучами незримыми глаз Мы уходим друг в друга как будто.

И такой вид человеческого энергообмена существует. Метафизика тут или просто физика — сразу и не скажешь. Это мыслечувствование третьего тысячелетия. Хоть и трехстопный анапест. Понимаю, почему был так привязан к Анненскому авангардный Геннадий Айги.

Начало Серебряного века часто ассоциируется с четырьмя поэтическими именами на букву «Б»: «старшие» символисты Бальмонт и Брюсов, «младшие» — Белый и Блок. Но впереди должно стоять «А» — Анненский. Старше всех по возрасту и, если можно так выразиться, «серебрянее» всех. Он — первопроходец в преодолении риторики XX в., в обретении экологически чистой эмоциональности. Очень мне интересно, что о нем скажут новобранцы армии читателей.

Имя для эпохи

Серебряный век... Брюсов и Блок, между прочим, не знали, что они — серебряновечные поэты. Это потом уже, в 1933 г., Николай Оцуп (чье имя Блок шутя обыгрывал как аббревиатуру: «И в Оцупе, и в Реввоенсовете») предложил формулу «Серебряный век» «для характеристики модернистической русской литературы». Некоторые филологи до сих пор борются с красивым словосочетанием, настаивая на возвращении к термину «модернизм». К тому же, если к символистам и акмеистам «серебро» еще как-то подходит, то футуристы бы просто обиделись: они себя отнюдь не считали ниже «золотого» пушкинского века. (Кстати, историк литературы Дмитрий Святополк-Мирский говорил о начале XX в. как о «Втором золотом веке».)

Но что спорить с эффектным брендом! Попробуйте отстоять проект под названием «Русский модернизм» — едва ли получится. А под «Серебряный век», может быть, что-то и пройдет: драгметаллы у нас уважают. Ну, и Ахматова навсегда припечатала, запечатлела:

На Галерной чернела арка, В Летнем тонко пела флюгарка, И серебряный месяц ярко Над серебряным веком стыл.

Это она о тринадцатом годе. Давайте поедем в Питер, сядем на скамейку слева от Медного Всадника, как раз напротив той арки между Сенатом и Синодом — и переместимся в самый красивый момент истории отечественной культуры! А потом по Галерной можно и до Блока прогуляться, дом сорок один. Туда, впрочем, стоит поторопиться: тринадцатый год поэт встетит уже на Офицерской. А потом и семнадцатый...

Серебряный век сейчас ближе всего к читательскому сердцу. Он нам помогает лучше понять и «золотой» век. К Пушкину собрались? Брюсов, Белый, Блок, Ахматова с их стихами и статьями о классике — лучшие компаньоны. И насчет Лермонтова признаюсь: его «Демона» воспринял я когда-то с помощью двух блоковских «Демонов», а не наоборот.

Как ни парадоксально, но и к современной русской поэзии дорожка тоже лежит от Серебряного века. Тот, кто виртуально побывает в «Бродячей собаке», на «Башне» у Вячеслава Иванова, в доме Мурузи у Гиппиус с Мережковским, тот, глядишь, и заглянет на реальный вечерок нынешних поэтов.

С опытом начала XX в. всегда перекликалось лучшее, что было у поэтов-шестидесятников. Легко увидеть у них «серебряные» нити.

Ахмадулина: «Это я, мой наряд фиолетов» (привет от Игоря Северянина: «Сегодня плащ мой фиолетов»).

Вознесенский: «Тишины!» (1963) — Хлебников: «Тишины!» (рукопись 1908 г.).

Кушнер: «Разве плачут в наш век? Где ты слышал, чтоб кто-нибудь плакал?» (и тема, и интонация — от Анненского: «Если больше не плачешь, то слезы сотри...»).

Соснора: «Я тебя отворую у всех семей, у всех невест» (палимпсест на цветаевском: «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес»).

Ну а насчет Бродского, соединившего столь несхожие линии Мандельштама и Цветаевой, — и спору нет. С Серебряным веком по-своему координировалось и движение авторской песни. Дело не только в том, что некоторые барды положили на музыку стихи Гумилева, Цветаевой, Ходасевича. Три крупнейших классика авторской песни продолжили три основных эстетических вектора Серебряного века. Высоцкий пошел по футуристическому пути, унаследовав гиперболизм и разговорность Маяковского. Галич — в душе акмеист, создавший культурологическое направление в жанре, воспевший Ахматову и Мандельштама. Окуджава же пришел в итоге к музыкальной многозначности символизма, перекликнулся с Блоком (так я думал всегда и в целом согласен с концепцией Дмитрия Быкова, развернутой в его жэзээловской книге).

Когда я слышу или читаю что-то о соотношении «золотого» и «серебряного» веков, мне вспоминаются строки Владимира Высоцкого:

Родники мои серебряные,

Золотые мои россыпи!

Родники, бьющие из 1900—1910-х годов, отлично утоляют духовную жажду, а по берегам — такие россыпи золотых строк, слов, мыслей, чувств. На всю читательскую жизнь хватит.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >