Personalia Поэзия и личность Блока в трактовке Андрея Белого и русских формалистов

Блок — точка скрещения множества силовых линий отечественной литературы и филологии. Исторически неизбежным было пересечение в этом пункте путей Андрея Белого и трех крупнейших ученых-писателей опоязовского круга.

Андрей Белый, Тынянов, Шкловский и Эйхенбаум видели в Блоке прежде всего личность, вместе с тем они уделили немалое внимание чисто формальным особенностям его поэзии. «Блоковский» дискурс этих четырех литераторов тяготеет к универсальности, к преодолению узкоспециализированных подходов и в этом смысле особенно актуален сегодня.

Андрея Белого и Блока судьба поставила в редчайшее соотношение. Сердечный друг, творческий единомышленник, любовный соперник, литературный критик, биограф, исследователь стихотворной техники и звуковых повторов, мемуарист... Таковы многочисленные роли, сыгранные Белым в прижизненной и посмертной судьбе Блока. К этому еще надлежит добавить насыщенную и обширную переписку, обмен стихотворными посланиями и посвящениями, аллюзии на Блока в прозе Белого.

Все это — предмет для обширного и многоаспектного повествования. В рамках нашей темы мы коснемся лишь того поворота от лирической субъективности к научной объективированности, который определяет эволюцию блоковского дискурса Андрея Белого. Общеизвестны вехи бурного развития отношений между поэтами в первые четыре года их знакомства. Начало переписки в январе 1903 г. Личная встреча Белого с Блоками в январе 1904 г. Два шахматовских лета 1904 и 1905 гг. (Блоки, Белый, Сергей Соловьев). В промежутке между ними — статья Белого «Апокалипсис в русской поэзии», где Блок поставлен в самый престижный ряд. Возникновение любовного треугольника. Первая несостояв-шаяся дуэль между Блоком и Андреем Белым летом 1906 г. Отъезд Белого за границу в сентябре 1906 г.

Находясь в Париже, Белый предпринимает попытку восстановить былую близость, адресуя Блоку пылкое письмо и фотографию, а на следующий день (7 декабря) посылая ему стихотворение «А. А. Блоку» («Я помню — мне в дали холодной...»; оно впервые будет опубликовано в 1940 г.). Блок отвечает сдержанным письмом, в конце которого просит адресата писать «ты» с маленькой буквы. На просьбы друга о «примирении» он реагирует следующим образом: «Для меня вопрос дальше примирения, потому что мы еще до знакомства были за чертой вражды и мира»47. Иными словами, ситуацию «до знакомства» Блок считает мерой правдивости отношений.

В самом же стихотворном послании Белого обратим внимание на следующую строфу:

И мы потухали, как свечи,

Как в ночь опускался закат.

Забыл ли ты прежние речи,

Мой странный, таинственный брат?48

Несмотря на столь интенсивную близость, Блок оставался для Белого «странным». И разрыв, отдаление создали в дальнейшем условия для более адекватного постижения («остранения»!) Андреем Белым личности и искусства «таинственного брата». Весьма показательна в этом смысле статья «Поэзия Блока» (впоследствии названа «А. Блок»), написанная в конце 1916г. как отклик на завершение издания «Стихотворений» Блока в трех книгах в издательстве «Мусагет».

Статья написана так, как если бы автор не был знаком с анализируемым поэтом, даже с предпочтением академического «мы» личному «я»: «В продолжение 16 лет мы следили внимательно за этапами развития поэзии Александра Блока. И касаясь поэзии этой теперь, не хотелось бы мне отдаваться эмоциям»49.

Статья примечательна краткостью, тяготением к афористичности: «Блок — поэт русский»5" и т.п. Последний раздел начинается словами «Александр Блок — наиболее певучий поэт...»51 и содержит разбор блоковской звуковой инструментовки. Разбор аллитераций тщателен и подкреплен примерами: «“ Рдт-дтр” пробегает по третьему тому стихов...»52 и т.п. Обратим внимание: это написано как раз тогда, когда уже формируется ОПОЯЗ.

Если Андрей Белый в своем осмыслении Блока идет от субъективности к объективности, то лидеры О ПОЯ За именно в своих работах о Блоке отдали наибольшую дань субъективизму и личностным критическим оценкам. Остановимся на каждом случае по отдельности.

О полемической оценке Блока Юрием Тыняновым, сформулированной в статье «Промежуток», уже сказано в нашей статье о двух значениях термина «лирический герой» (см. раздел «Теория» в настоящей книге). Имя Блока также встречается в главке «Промежутка» о Есенине, который оценивается здесь как «необычайно схематизированный, ухудшенный Блок»53. И далее говорится: «Есть досадные традиции — стертые. (Так стерт для нас сейчас — как традиция — и Блок)»54. При всей «непочтительности» такого высказывания в нем содержится изрядная доля истины, подтвержденная опытом русской поэзии в масштабе всего

XX в.: попытки имитировать блоковскую ритмику и стилистику в поэзии советского периода неминуемо вели к эпигонской бесхарактерности (укажем, в частности, на «тихую лирику» 1960—1970-х годов).

Первым же тыняновским обращением к блоковской теме стала статья «Блок и Гейне», опубликованная в коллективном сборнике «Об Александре Блоке» (1921) и прочитанная в качестве доклада в октябре 1921 г. на научном заседании в ГИИ И. Сопоставление двух поэтов (его итог уже цитировался нами в первом разделе) противоречит реальности. Преувеличено и значение Гейне для новой поэзии, и его «спорность». В свою очередь Блок оказался отнюдь не «бесспорен» для поэтического сознания. О «недостатке вкуса» у Блока поэты продолжают говорить до сих пор: в подобном духе высказывались, например, Бродский и Евтушенко, столь несхожие друг с другом в остальном. В целом же попытка отнести Блока к «подчиненному роду поэзии» не сработала. Скажем, поэма «Двенадцать», продолжающая порождать все новые интерпретации, для современного эстетического сознания является примером именно «самодовлеющего словесного искусства».

Готовя к печати сборник «Архаисты и новаторы» (1929), Тынянов переделывает статью, дает ей название «Блок». В предисловии поясняет: «Одна статья представляла собою искусственную параллель между одним новейшим русским поэтом и одним иностранным старым; второй член параллели я отбросил». В новой редакции взгляд на Блока радикально трансформировался. Совсем иной смысл приобретает фраза, ставшая финальной: «Эмоциональные нити, которые идут непосредственно от поэзии Блока, стремятся сосредоточиться, воплотиться и приводят к человеческому лицу за нею». Напрасно Тынянов в упомянутом предисловии отказывал самому себе в наличии «афористического хода мысли». Его мысль разворачивается не плоскостно, а объемно, а финалы статей неизменно афористичны, в них стягиваются все нити предшествовавшего размышления. В статье «Блок и Гейне» примечательно сочетание слов «тот же материал — личности и эмоции». В финале статьи «Блок» эмоции предстают как «материал», но «человеческое лицо», личность — категория другого уровня. Это уже реальность эстетическая.

Конкретность этого лица даже вызывает у Тынянова (в данном случае — скорее критика-современника, чем бесстрастного исследователя) полемическое отталкивание: «...Когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией подставляют человеческое лицо — и все полюбили лицо, а не искусство». По прошествии почти столетия мы видим, что в Блоке читатели ценят прежде всего искусство, в том числе и искусство создания «человеческого лица». Конкретность авторского «лица» ценится на рубеже XX и XXI вв. и в актуальной поэзии. Так, скажем, авторитет Иосифа Бродского зиждется отнюдь не на соотнесенности его «я» с неким «мы»: «Моя песня была лишена мотива, зато хором ее не спеть...»

Если как критик-современник Тынянов склонен был подвергать сомнению (эвристически плодотворному) эстетическую значимость поэзии Блока, то как академический исследователь он высказал ряд бесспорных и теоретически значимых наблюдений. В той же статье «Блок» кратко, но вместе с тем емко охарактеризована ритмическая композиция стихотворения «Незнакомка» («синкопические пэоны» темы ресторана сменяются «стремительно ямбической темой Незнакомки»55). Столь же глубоко суждение о последней строфе «Двенадцати» с ее «высоким лирическим строем»56. Редчайшее сочетание стиховедческой пристальности с тончайшей эстетически-оценочной рефлексией. А в «Проблеме стихотворного языка» важнейшее теоретическое положение о сосуществовании в стиховом слове «основного» и «колеблющегося» лексических признаков подкрепляется таким примером, как стихотворение «Ты отошла — и я в пустыне...». Продолжая мысленный диалог с Тыняновым, нельзя не отметить, что блоковское творческое обращение с глаголом «отошла» имеет мало общего с примитивной «эмоциональностью».

Особо следует сказать о «романсовых» корнях поэзии Блока (помимо Тынянова о них многократно говорил и Шкловский). «Низовой» источник может послужить основой самого высокого искусства — эта идея Тынянова и Шкловского, думается, прочно вошла в эстетическое сознание. И к «романсовости» вполне может быть применено положение статьи «Литературный факт»: «Факт быта оживает своей конструктивной стороной».

Между литературоведением и критикой, между научным и субъективно-писательским дискурсами нет абсолютной границы. Вкусовые «придирки» Тынянова-литератора к его великому современнику не исключают большой эвристической значимости всех его высказываний о Блоке — как по отдельности, так и в сумме.

По выходе тыняновской статьи «Блок и Гейне» в сборнике, выпущенном «Картонным домиком», она вызвала темпераментную отповедь Владимира Вейдле в берлинском литературно-критическом сборнике «Завтра» (1923).

Не исключено, что критика Вейдле представления о Гейне как творце «самодовлеющего словесного искусства» подвигла потом Тынянова к тому, чтобы отбросить в новой редакции статьи «второй член параллели». Особенно же интересным представляется следующий полемический пассаж Вейдле: «...Ю. Н. Тынянов называет поэзию Блока “эмоциональной”; мне это даже нравится, но мне никак не удается поверить в существование какой бы то ни было неэмоциональной поэзии, а она-то и противуполагается поэзии Блока»57. Думается, что здесь можно (и должно) говорить об «эмоциях» как о материале (а не «содержании») поэзии, о способах трансформации этого материала. Это теоретическая и аксиологическая проблема, которой не успели обстоятельно заняться опоязовцы и которая по-прежнему взывает к активной исследовательской рефлексии.

Вместе с Тыняновым под огонь полемики в статье Вейдле попал и Эйхенбаум как автор эссе «Судьба Блока», помещенного в том же сборнике издательства «Картонный домик». Это произведение Эйхенбаума совершенно лишено академизма и проникнуто эмоциональной субъективностью. Не очень понятно, почему Мандельштам отнес его к «работам», объединив под этим знаком Эйхенбаума с Жирмунским. «Судьба Блока» — как раз яркий пример той «лирики о лирике», что вызывала протест Мандельштама.

Эссе «Судьба Блока» возникло из речи на вечере памяти Блока в Доме литераторов. Это своеобразный опыт перевоплощения в «культового» поэта поколения, сопереживание его трагической судьбе и гибели. Автор цитирует блоковские стихи о смерти как бы от своего имени, на правах одного из тех читателей, чье «мы» соотносимо с блоковским «лирическим героем».

Наследие Блока, как и у Тынянова, подвергается здесь испытанию сомнением: «...Для тех немногих, кому действительно дорого и нужно искусство, имя Блока стало уже отзвуком прошлого. Незачем скрывать, что одновременно с растущей модой на Блока росла и укреплялась вражда к нему — вражда не мелкая, не случайная, а неизбежная, органическая. Вражда к “властителю чувств” целого поколения — чувств, уже потерявших свою гипнотическую силу, свое поэтическое действие. Вражда к созданному им и уже застывшему в своей неподвижности поэтическому канону. И это нисколько не оскорбительно: только вражда и ненависть могут спасти искусство, когда оно становится модой»58.

С тыняновским представлением о Блоке как «эмоциональном» поэте здесь перекликается удачно найденная формула «властитель чувств». Сама мысль Эйхенбаума эмоциональна и гиперболична. Слова о «вражде и ненависти» как средстве «спасения» не рассчитаны на буквальное понимание. Когда Эйхенбаум говорит про последние блоковские годы: «ослабление творческой воли, надломленной “Двенадцатью”» — за этим стоит отрицательное отношение и к поэме, и к Октябрьской революции (не случайно «Судьба Блока» смогла быть перепечатана только в 1987 г., т.е. уже в перестроечное время).

Это разговор критика-эссеиста с поэтом на равных. Смерть Блока творчески интерпретируется в апокалиптическом тоне — как гибель поколения, конец эпохи. Автор пользуется как собственным словом блоковским символом «возмездия». Последние абзацы эссе напоминают свободный стих:

«1910 г. был для Блока годом трех смертей: Комиссаржевской, Врубеля и Толстого.

Последние годы для нас — годы смертей неисчислимых...

Но где-то между этими годами или до них скрываются ведь года рождений, нам еще не явленных.

Жизнь продолжается, а вместе с ней — и Возмездие Истории»59.

В рукописи, как отмечено в примечаниях Е. А. Тоддеса к изданию 1987 г., вторая фраза этого пассажа выглядит иначе: «1921 г. для нас — уже год двух смертей».

«Смерть Блока. Гибель Гумилева» — такой короткий абзац-стих появится в эссе «Стихи и стихия», которое войдет в «Мой временник», где Эйхенбаум представлен и как литературовед, и как критик, и как стихотворец. «Стихи и стихия» — текст на границе между филологической прозой и верлибром. Впрочем, от слова «проза» при разговоре о литературной критике Тынянова, Эйхенбаума и Шкловского, по-видимому, надлежит отказаться. Их критический дискурс граничит с поэтическим. Лирическая интонация, тяга к метафоричности, построение фразы как стиха (с присущими ему «единством и теснотой стихового ряда»). Установка на афористичность, когда многие фразы так напрашиваются на запоминание и устное цитирование. Поэтическая гиперболичность в формулировании новых и непривычных положений.

В случае с Блоком все это особенно наглядно. А когда о поэте говорят и пишут критики-поэты, неизбежен какой-то элемент творческого соревнования с классиком. Тем более у опоязовцев, носителей авангардного эстетического сознания.

Специальной академической работы о Блоке у Эйхенбаума нет, но строго научные суждения о поэте встречаются в работах на другие темы. В статье «Некрасов» содержится тонкая параллель между не очень известным некрасовским отрывком «Мать» и легендарным блоковским стихотворением.

Цитируя Некрасова: «Ты на письмо молчаньем отвечала, / Своим путем бесстрашно ты пошла», — Эйхенбаум замечает: «Здесь — уже зародыш романсов Блока: «Я звал тебя, но ты не оглянулась...»60 etc. Согласно нынешней филологической моде здесь усмотрели бы «интертекстуальность».

В строго филологическом контексте упоминается «Блок» и в исследовании Эйхенбаума «Анна Ахматова»: «В метрическом отношении стих Ахматовой закрепляет ту реформу, которая была произведена уже символистами — особенно Блоком. В первых ее сборниках преобладает так называемый “паузник”...»61 и др.

Наибольшей степенью литературности и поэтичности отмечен блоковский дискурс Виктора Шкловского. Блок для Шкловского (единственного из опоязовцев имевшего с поэтом личный контакт) — прежде всего персонаж прозаического повествования. Спонтанные переходы от рассказа о Блоке-человеке к рефлексии по поводу его поэзии создают ощутимый эстетический эффект. Литератор говорит о литераторе, художник о художнике. В повествовательную ткань внедряются научноэстетические суждения остроаналитического характера, по своей познавательной глубине далекие от привычной писательской мемуаристики и эссеистики.

Прежде всего это относится к «блоковским» страницам «Сентиментального путешествия». Здесь поэтика Блока на глазах читателя словно вырастает из его биографии:

«Блок принял революцию с кровью. Ему, родившемуся в здании петербургского университета, сделать это было трудно.

Говоря про признание революции, я не ссылаюсь на “Двенадцать”. “Двенадцать” — ироническая вещь, как ироничен во многом Блок.

Беру здесь понятие “ирония” не как “насмешка”, а как прием одновременного восприятия двух разноречивых явлений или как одновременное отнесение одного и того же явления к двум семантическим рядам»62.

Слово «ирония» в употреблении Шкловского близко к тому, что в последующие времена стало называться «амбивалентностью». До некоторой степени оно близко и к понятию «полифоничность». Во всяком случае Шкловский уже тогда выдвинул достаточно адекватную трактовку блоковской поэмы, вызывавшей долгое время бурные споры и профанированной советским литературоведением. Отчетливо противопоставляет Шкловский Блока как автора «Двенадцати» и как публициста, носителя утопических иллюзий: «“Двенадцать” — ироническая вещь. <...> Неожиданный конец с Христом заново освещает всю вещь. Понимаешь число “двенадцать”. Но вещь остается двойственной — и рассчитана на это.

Сам же Блок принял революцию недвойственно. Шум крушения нового мира околдовал его»63.

Очень непросто решает Шкловский вопрос об эстетической позиции Блока, о его месте в системе «архаисты—новаторы»: «Он не был эпигоном, потому что он был канонизатором»64. Это афористическое высказывание получает затем более подробную аналитическую разработку «Но Блок не совершил до конца дела поднятия формы, прославления ее. Камень, отверженный строителями, не лег во главу угла. Он одновременно воспринимал иногда свою тему как уже претворенную и взятую, в то же время как таковую, то есть в ее обыденном значении.

На этом он построил свое искусство»65.

И далее Шкловский сравнивает Блока с Лесковым, который создал до Хлебникова «переживаемое слово», но не смог дать его иначе, как в комическом сказе. В этом пункте со Шкловским можно поспорить, но важнее адекватно интерпретировать прихотливый ход его эстетической мысли.

Что имеется в виду подделом «поднятия формы, прославления ее»? Вероятно, это включение эстетической манифестации в самый процесс коммуникации с читателем. В этом смысле Блок действительно скромен, он не ставил задачи поразить читателя новизной (которая объективно в его стихах была), не боялся выглядеть «традиционалистом», не страшился того, что его темы воспримут «в обыденном значении». Показательна в этом смысле переписка Блока с отцом по поводу «Стихов о Прекрасной Даме», когда поэт отвергает упреки в «рекламе» и в «непонятности» и ставит себе в заслугу, что «книга понята до тонкости часто, а иногда и до слез, — совсем простыми “неинтеллигентными” людьми»66. Далее в письме Блока следует: «Не выхваляя ни своих форм и ничего вообще от меня исходящего, я могу с уверенностью сказать, что <...> написал стихи о вечном и вполне несомненном, что рано или поздно должно быть воспринято всеми...»67

Представляется, что именно отказ от акцента на «эстетику» и принес Блоку беспримерный по подлинности и продолжительности контакт с демократическим читателем. Впрочем, Шкловский это осознавал: «Этот человек не был эстетом по складу <...> Сила Блока в том, что связан он с простейшими видами лиризма: недаром он брал эпиграфы для своих стихов из романсов»68.

«Блоковский» блок (да просится нам этот каламбур), встроенный в «Сентиментальное путешествие», собственно, содержит все главное, что Шкловский имел сказать о поэте. В дальнейшем Шкловский пополняет, расширяет сказанное здесь. Имя Блока присутствует в книгах «Гамбургский счет», «О Маяковском», «Жили-были». Он вполне соответствует известной формуле «вечный спутник» и может появиться в любом месте — как в биографическом, так и в литературно-полемическом контексте.

Например, эссе о Ларисе Рейснер (1926) под названием «Голый король» начинается так: «Когда лошадь под Александром Блоком споткнулась и упала, поэт успел вынуть ноги из стремян и встать на ноги. Лариса Рейснер с восторгом говорила о нем: “Настоящий человек”. Она ехала рядом”»69.

Однако со временем все чаще рядом с Блоком появляется сам Шкловский:

«Мне говорил Блок, что от меня первого услышал настоящий разговор о поэзии, профессиональный разговор, но то, что я говорю, хотя и верно, но поэту знать вредно» («Сюжет и образ», 1932)70.

«В ночь перед мобилизацией долго ходил по Петербургу с Блоком. Он говорил мне:

— Не нужно думать о себе во время войны никому» («О Маяковском», 1940)71.

«Пяст познакомил меня с Блоком. Спокойный, очевидно очень сильный, одетый в сюртук, всегда доверху застегнутый, Блок говорил мало, в шахматы с Пястом играл с интересом, но, кажется, не был сильным игроком. С ним никто первым не заговаривал. Он был отдельно в толпе» («Жили-были»)72.

«Возвращались к Неве. Опять матовое сверкание купола Исакиев-ского собора и резкие грани шпиля Петропавловского собора.

Не проходила ночь, не наступало утро. Заря сменяла зарю, как будто в мире наступило бессмертие,

Блок говорил медленно, потом спросил меня:

— Почему вы все понимаете?

Еще раз скажу: не помню, о чем говорил. Если понимал что-нибудь, то зрелость времени, его наполненность. Но понимал мало»73.

Авторский эгоцентризм прозы Шкловского — ее неотъемлемое стилистическое свойство. Здесь неадекватны были бы претензии по поводу «нескромности». Именно ситуация разговора на равных придает подлинность и парадоксальность образу Блока. В этом смысле Шкловский смыкается с Андреем Белым.

Попробуем подвести некоторые итоги.

Четыре поэта-филолога: Андрей Белый, Виктор Шкловский, Юрий Тынянов, Борис Эйхенбаум в своих писаниях о Блоке разработали особенный тип научно-художественной рефлексии, где эстетическое и человеческое неразрывно и равноправно связаны.

«Жизнь и поэзия — одно», — утверждает сама поэзия. Наука же в соответствии со своей природой и функцией констатирует несовпадения жизни и поэзии, отсутствие между ними прямых тождеств.

Научно-художественный дискурс способен и призван говорить об онтологической эквивалентности эстетической и внеэстетической реальностей.

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ   След >